Телефон раскалился от щеки и собственного вранья, когда Людмила сбросила вызов и швырнула его на подоконник, заваленный полупустыми блистерами от глицина и феназепама. В квартире пахло жжёным сахаром и карболкой, и этот запах въелся в занавески, в свитер, в волосы так, что никакой «морской бриз» из баллончика его не брал.
Она только что соврала Светке, своей школьной подруге, что сегодня опять не сможет выбраться даже на полчаса, потому что к маме должна прийти медсестра. На самом деле медсестра ушла вчера, и следующая только через неделю, если не случится форс-мажор с давлением или, не дай Бог, с маминой способностью помнить, где находится туалет.
Люда постояла у окна, глядя на обшарпанный торец соседней девятиэтажки, где в одном из окон горел тревожным оранжевым светильник, и машинально потрогала шрам на запястье. Не от попытки свести счёты с жизнью, а от маминого ногтя, когда та в прошлый вторник не узнала её и закричала, что в квартиру ломится воровка.
«Господи, — прошептала Люда, — ну как же так-то, а? Ведь я же ей не чужая, я же её дочь, я всю жизнь рядом, а она на меня кидается, как будто я пришла последние гроши у неё отобрать». И тут же одёрнула себя. Стыдно! Мать-то больна, у неё в голове туман, ей не прикажешь, не объяснишь, что дочь не враг.
С дивана в комнате донёсся шорох и бормотание. Мама проснулась от своего бесконечного, поверхностного, как ряска на болоте, стариковского сна. Люда пошла на звук, поправляя на ходу сбившуюся резинку на растрепавшихся волосах. Волосы лезут клочьями от стресса и вечной нехватки магния. Банка с магнием стоит на полке в ванной уже месяц открытая, потому что забываешь пить, и всё, что не касается мамы, отходит на сотый план.
Валентина Сергеевна сидела на кровати в застиранной до голубоватой прозрачности ночной рубашке и сосредоточенно, по-детски выпятив нижнюю губу, пыталась засунуть носок с мелочью в наволочку. Мелочь она собирала по всей квартире уже второй месяц, стаскивала из шкатулки, из-под телевизора, из карманов старого пальто, и теперь перепрятывала.
Людмила уже нашла заначки в коробке из-под обуви, в сахарнице и, что стало совсем страшно, в мусорном ведре под пакетом. И теперь каждое утро начиналось с ревизии всех потенциально опасных мест.
— Мамуль, ну ты чего опять? Это же грязный носок, зачем ты туда деньги-то прячешь? — Людмила старалась говорить бодро, но голос предательски дал петуха на слове «грязный», и она сама услышала в нём не заботу, а раздражение, и тут же обругала себя последними словами.
Мать подняла на неё глаза, и в них на секунду мелькнула прежняя Валентина Сергеевна, которая в девяностые в одиночку поднимала их с братом, продавая на рынке турецкие дублёнки, и которая никогда, ни в какой ситуации не позволяла себе распускаться. Мелькнула и пропала, сменившись мутной, испуганной поволокой.
— Не тронь, это на чёрный день, — зашептала она быстро-быстро. — Придут эти, из собеса, и всё опишут, а я спрячу, и у нас будет на хлеб. Ты, доча, не понимаешь ничего, тебе бы только наряды покупать да мужиков водить. Я всё вижу, я не слепая. Вон, Верка приходила, всё мои серёжки высматривала.
Людмила медленно, будто к дикому зверю, подошла к кровати и присела на корточки, стараясь не делать резких движений. Сестра Вера приезжала в последний раз полгода назад. Привезла просроченный гематоген и пачку самого дешёвого чая, посидела два часа, глядя в телефон, и уехала, сославшись на срочные дела. Никаких серёжек она не высматривала, потому что все серёжки, кроме бижутерии за триста рублей, Людмила ещё два года назад сдала в ломбард, когда понадобились деньги на очередное МРТ и на сиделку, чтобы хотя бы раз в месяц сходить к гинекологу, потому что своё здоровье покатилось под откос с той же скоростью, с какой разрушалась память матери.
— Мам, это я, Люда, твоя младшая. Веры здесь нет, она в Москве, у неё работа. Давай я тебе помогу носочек на место положить, и пойдём ужинать, я тебе кашку сварила, «геркулесовую», как ты любишь, с маслицем.
— Не хочу я кашку, я хочу колбаски, — капризно, совершенно не своим голосом протянула Валентина Сергеевна, и мелочь со звоном посыпалась на пол, закатываясь под кровать и в щели старого паркета. — Колбаски «Докторской», как в советские времена, а не эту вашу резину из супермаркета. И не называй меня мамой, я тебя не знаю. Ты из ЖЭКа? Я заплатила, у меня квитанция в серванте, под вазой.
— Я дочка твоя, — устало, в сотый раз, повторила Людмила, собирая с пола монеты. — Не из ЖЭКа, не соседка, не воровка. Дочь. Люда. Ну посмотри на меня внимательно.
Она взяла мать за руку — сухую, лёгкую, с паутиной сиреневых вен под пергаментной кожей, — и поднесла её к своей щеке. Валентина Сергеевна на мгновение замерла, будто прислушиваясь к чему-то внутри себя, а потом отдёрнула ладонь и зло, с неожиданной силой, оттолкнула Людмилу так, что та, не удержав равновесия, шлёпнулась на пол, больно ударившись копчиком о деревянный угол книжного шкафа.
— Пошла вон отсюда, иродка! — закричала мать высоким, визгливым фальцетом, и в этом крике была такая животная ярость, что Люда, поднявшись и потирая ушибленное место, на минуту и впрямь почувствовала себя самозванкой, которая неизвестно зачем мучает пожилую женщину.
Именно в таком состоянии — взъерошенная, с дрожащими от перенапряжения руками — она через час набрала в вотсапе голосовое сообщение брату. Говорила сбиваясь и глотая слова, что нужна помощь, что она больше не может одна, что мама уже не узнаёт никого, а памперсы и лекарства съедают всю пенсию подчистую. И она, Людмила, работает на удалёнке ночами, когда мама спит. И то не всегда, потому что бывают ночи, когда Валентине Сергеевне кажется, что кто-то ходит под окнами и хочет украсть её спящую, и тогда она начинает ходить по квартире, ронять стулья и громко разговаривать с потолком, будто с Господом Богом, требуя справедливости.
— Игорь, привет, — сипела она в микрофон, прижимая телефон к губам, как шпион, чтобы не дай бог не разбудить мать, которая только-только забылась в кресле. — Слушай, у нас тут полный атас. Мама совсем плохая, я не справляюсь. Мне нужны деньги, хотя бы тысяч десять в месяц, нанять сиделку, чтобы я могла в душ сходить и в магазин выскочить. Я уже не говорю про отпуск или про врача для себя. Игорь, я серьёзно, я на грани, я не сплю третьи сутки, у меня глюки начинаются, как у неё. Ну подключись ты хоть как-то, ёлки-палки.
Ответ прилетел не сразу. Сначала зажглись две синие галочки, означавшие, что абонент сообщение увидел, потом они стали зелёными, значит, прослушал, а потом пять минут висела надпись «печатает», которая сменилась обидным, как удар хлыста, текстовым сообщением. Людмила прочитала его, и сначала ничего не поняла, а когда смысл слов дошёл до её уставшего, затуманенного недосыпом сознания, она почувствовала, как к вискам приливает кровь.
«Слушай, Люд, я всё понимаю, но у меня тоже не курорт, — писал Игорь, её родной старший брат, с которым они в детстве дрались подушками и вместе прятались от маминого ремня, когда стащили из серванта отложенные деньги и купили целый пакет жвачек „Турбо“. — У меня ипотека, нам с Иркой нужно за неё ещё десять лет платить, каждая копейка на счету. Дети сейчас дорогие, ты не представляешь: репетиторы, секции, форма, то да сё. Я на двух работах, как проклятый. А ты сидишь на всём готовом, в маминой квартире, с её пенсией, ещё и жалуешься. Пенсия у неё, слава Богу, нормальная, не минималка, плюс льготы всякие. Я бы с радостью, но сейчас реально никак, я весь в долгах. Ты уж сама как-нибудь, ты ж у нас боец, всегда была ответственная, не то что я, балбес. Маме привет передавай, скажи, что на день рождения приеду, подарок привезу хороший».
Она дочитала и заблокировала телефон, потому что смотреть на этот текст было физически больно, как будто ей плеснули в лицо кипятком. «Сидишь на всём готовом… на маминой пенсии…»
Люда мысленно, как в ускоренной перемотке, прокрутила статью расходов за последний месяц: памперсы для взрослых, две большие упаковки — три тысячи двести рублей, и это ещё по акции, обычно дороже; гипотензивные препараты и антипсихотики, которые мама то пьёт, то прячет за щеку, а потом выплёвывает — ещё около пяти тысяч; специальное питание, витамины, крем от пролежней, одноразовые пелёнки, мыло, шампуни, какие-то бесконечные салфетки, о которых она раньше и не знала, что они бывают стольких видов, — ещё несколько тысяч; плюс квартплата, свет, вода, мамин любимый кефир, который она требует каждый вечер, даже если потом выливает его в раковину с криками «отрава».
Людмила достала с полки тетрадку, куда записывала расходы, и тупо уставилась в колонку цифр. Выходило, что маминой пенсии не хватало даже на мамины нужды, и она, Людмила, добавляла из своих сбережений, накопленных ещё в ту пору, когда работала штатным переводчиком в крупной нефтяной компании и ездила в командировки в Норвегию и Шотландию. А теперь она сидела на удалёнке с заказами от студентов и мелкими контрактами, которые оплачивались по остаточному принципу, лишь бы поддерживать стаж и не сойти с ума окончательно от четырёх стен и запаха карболки.
— Игореша, — прошептала она в пустоту, и голос её зазвенел ненавистью. — Ну ты и сво.лочь. Свол.очь ты, братик мой золотой. Приедет он, подарок привезет… Да не нужен мне твой подарок, мне нужны мои нервы, мои глаза, которые уже дёргаются от тика, мне нужна моя жизнь обратно, мне нужно, чтобы ты, здоровый сорокалетний мужик с женой и двумя детьми, хоть на секунду представил, каково это — трое суток не спать, потому что твоя мать ходит по квартире и разговаривает с унитазом.
На кухне послышался шум, и Людмила, не думая, как робот, вскочила и пошла на звук. Мама стояла у плиты и вертела в руках ручку конфорки, ту самую, которую Людмила специально сняла после случая, когда мать поставила чайник без воды и пластиковая ручка расплавилась, загадив всю кухню ядовитым дымом. Но теперь она, видимо, нашла ручку в ящике и пыталась её приладить обратно.
— Ты зачем газ включаешь, а? — заорала Людмила.
Хотя орать было нельзя, нельзя повышать голос, потому что от крика матери становилось только хуже и она замыкалась в себе, как улитка в раковине, и потом сутки не разговаривала, только мычала и стучала ложкой по столу, требуя еды.
— Ты же сожжёшь нас! Ты понимаешь, что мы сгорим заживо?! Ты понимаешь это, нет?
— А ты на меня не кричи, я тебе не подружка, — неожиданно спокойно и внятно ответила Валентина Сергеевна, обернувшись, и Людмила увидела, что глаза у матери ясные, осмысленные.
И это было самое жуткое — момент просветления, который всегда обрушивался потом чувством чудовищной вины и раскаяния.
— Я просто чай хотела согреть. Вер, это ты, что ли? Ой, Верунчик, а я думала, ты в Питер уехала с этим, с гитаристом своим…
Она снова путала их, и Люда, которую мать только что назвала сестрой, стояла посреди кухни, привалившись плечом к дверному косяку, и думала о том, что Вера в свои сорок пять лет прекрасно устроилась: живёт в Питере, работает в какой-то галерее, носит шляпы и курит тонкие сигареты, а про мать вспоминает два раза в год, на Восьмое марта и на день рождения. Присылает открытку в мессенджере с букетом тюльпанов. Всё остальное время мать для неё не существует, как не существует и Люда с её проблемами. И это было бы даже нормально, если бы не ощущение, что ты бьёшься в закрытую дверь, а по ту сторону играет музыка и всем плевать.
Через неделю Люда решилась на звонок. Набрала Игоря напрямую, без предварительных сообщений, чтобы не дать ему времени придумать отмазку. Телефон гудел долго, секунд тридцать, и она уже хотела сбросить, когда на том конце раздался недовольный, жующий голос брата. Видимо, оторвала от ужина.
— Алло, да, Люд, привет, чего хотела? Я сейчас немного занят, мы с Иркой фильм смотрим. Если что-то срочное, давай быстрее, а то я на паузу поставил, она ругается.
— Игорь, я по поводу мамы, — заговорила Людмила быстро, боясь, что он перебьёт и начнёт перечислять свои расходы, которые она уже знала наизусть. — Я тебе говорила, нужны деньги на сиделку. Если ты не можешь деньгами, может, ты приедешь на недельку? Хотя бы на недельку, Игорь. Я устала так, что ты даже представить не можешь. Я не то что в отпуск, я в паспортный стол не могу выбраться. Мне нужно к стоматологу, у меня зуб мудрости крошится, боль адская, а я глотаю кеторол и сижу с мамой. Приедь, а? Ну что тебе стоит? Возьми отгулы, у тебя же наверняка есть.
На заднем плане было слышно, как женский голос — Ирка, невестка — раздражённо спрашивает: «Ну что там опять, надолго ты?» Игорь, судя по звуку, вышел из комнаты в коридор и заговорил тише, интимнее, будто доверял Людмиле страшную тайну.
— Люд, ну ты пойми, я не могу сейчас бросить работу, у нас квартальный отчёт, премия под вопросом. Плюс у Максима соревнования в субботу, я ему обещал, он пацан, для него это важно. А у Дашки выпускной из музыкалки, она играет Баха, и если я не приду, она меня не простит. Я не могу метаться туда-сюда, у меня семья. У тебя-то, слава Богу, ни мужа, ни детей. Тебе проще, ты сама себе хозяйка. Посиди с мамой ещё, что такого? Она же тихая вроде, ну подзабывает что-то по мелочи, с кем не бывает. Я вон ключи от машины вчера полдня искал.
— Тихая? — переспросила Людмила, и от этого «тихая» её накрыло так, что она на секунду потеряла дар речи. — Ты когда видел её в последний раз, Игорь? На прошлый день рождения? Так она же целый день просидела нарядная, а потом слегла на три дня от перевозбуждения. Ты даже не заметил, потому что вечером уехал на поезд. Ты не видел, как она в три часа ночи пытается раздеться догола посреди коридора и идти на улицу «в аптеку за пирамидоном». Ты не видел, как она ест землю из горшка с фиалкой, потому что ей кажется, что это печенье. Ты ничего, Игорь, ничего не видел. Так что не надо мне рассказывать про свою занятость. Если ты сейчас не поможешь, я… я не знаю, что я сделаю. Я просто не справлюсь.
— Ой, только давай без этих бабских истерик, — моментально ощетинился Игорь. — Что ты мне угрожаешь? Не справится она! А ты куда денешься? В интернат её сдашь? Так сдавай, никто не держит, если уж так невмоготу. Только тогда квартиру придётся продавать и делить, потому что государство за просто так не возьмёт, а у меня доля. Или ты думала, что и квартира тебе достанется, за то, что ты там с мамой сидишь? Нет уж, давай тогда по-честному. А вообще, хватит ныть, Людка. Ты всегда была нытиком, сколько тебя помню. Всё, Ирка орёт, ужин стынет. Пока.
Гудки. Короткие, отрывистые, как пулемётная очередь. Людмила стояла посреди прихожей с телефоном в опущенной руке и чувствовала, как к щекам, к шее, к кончикам пальцев приливает горячая, почти обжигающая волна ярости. Хотелось лечь на этот истёртый линолеум и завыть, по-звериному. Она представляла себе Игоря, его сытую, довольную физиономию, его дорогой свитер с нашивкой какого-то бренда, его жену Ирку, которая всегда смотрела на Люду как на пустое место.
И тут она услышала из большой комнаты голос матери. Совершенно нормальный голос, каким Валентина Сергеевна говорила в редкие минуты полной ясности, когда болезнь ненадолго отпускала её из своих цепких объятий.
— Люда, доча, ты с кем там ругаешься? С Игорем, что ли? Не ругайся с ним, он мальчик слабый, всегда был слабый. Не слушай его, он сам не знает, что говорит. Ты у меня сильная, крепкая, ты справишься. Бог даст, я скоро помру, тогда тебе легче станет.
— Не говори так, мам, — хрипло, едва разлепив губы, ответила Людмила, заходя в комнату и присаживаясь рядом с матерью на диван, скрипнувший пружинами. — Не смей такое говорить. Ты у меня одна, больше никого нет.
— У тебя есть Вера и Игорь, — возразила мать, гладя её по руке. — Но они далеко, а ты близко. Ты всегда была близко, доча. Ты уж прости меня, дурную, что я на тебя кричу иногда, это не я, это болезнь моя проклятая. Ты терпи, ладно? Ты только терпи.
И Людмила терпела. Терпела ещё неделю, месяц, полгода, отмечая в календаре дни до очередного приезда брата и каждый раз зачёркивая их чёрным крестом, когда он в очередной раз отменял поездку, ссылаясь на болезни детей, срочные командировки и прочую житейскую суету. Она научилась засыпать урывками, по двадцать минут, сидя на стуле у маминой кровати, и просыпаться от каждого шороха, как солдат на передовой. Она научилась распознавать приближение приступа по едва заметному подёргиванию губ и по тому, как мать начинала мелко-мелко перебирать край скатерти или подол платья. Она научилась варить суп, держа одной рукой половник, а другой мамину ладонь, потому что так Валентина Сергеевна меньше нервничала и не пыталась сбежать на лестничную клетку. Она научилась жить без будущего, без планов, без надежды на отпуск у моря или хотя бы на выходные в пансионате, потому что любые планы рушились о суровую реальность, в которой главным событием дня становилось то, удалось ли уговорить мать принять душ и не забыла ли она, зачем вообще зашла в ванную.
А потом случилось то, чего Людмила подсознательно ждала каждый день, но оказалась совершенно не готовой. В середине декабря, когда город заметало первым большим снегом, а батареи в старой квартире шпарили так, что приходилось постоянно открывать форточки, она вернулась из ванной, где отмывала от каши унитаз и не обнаружила мать в кровати. Ни в кресле, ни на диване, ни в туалете, ни в кладовке, ни на балконе, куда Валентина Сергеевна иногда выходила, забывая накинуть халат. Квартира была пуста, и только входная дверь, та самая, которую Людмила всегда запирала на два замка и ещё на щеколду, была чуть приоткрыта, и из щели тянуло ледяным сквозняком.
Сердце пропустило удар, а потом забилось в гулко и часто, как набат. Люда сразу представила себе мать, бредущую в ночной рубашке по заснеженной улице, и поняла, что если не найдёт её в ближайшие полчаса, может случиться непоправимое. Она кинулась на лестницу, не одеваясь, в одних домашних тапках и тонком свитере, и побежала вниз по ступенькам, перескакивая через две, выкрикивая мамино имя и прислушиваясь к эху в пролётах. На третьем этаже соседка выглянула из-за обитой дерматином двери и сообщила, что видела Валентину Сергеевну минут десять назад. Та шла вниз, что-то напевала и держала в руках авоську. Сказала, что идёт в магазин за селёдкой.
Людмила вылетела из подъезда и чуть не поскользнулась на обледенелом крыльце, успев ухватиться за перила. Во дворе, заметённом белой крупкой, было пусто, только стая голубей копошилась у мусорных баков да дворник в оранжевом жилете скрёб лопатой асфальт с сосредоточенным, отрешённым видом. Людмила кинулась к нему, хватая за рукав и захлёбываясь словами: «Вы женщину не видели, в халате, старенькую, она из третьего подъезда?» Дворник, не переставая скрести, мотнул головой и указал лопатой в сторону арки, ведущей на проспект. Туда, мол, пошла, шустрая такая, я ещё удивился, чего это бабка раздетая.
Дальнейшие минуты слились для Людмилы в один непрерывный, дёрганый кадр: она бежала по хрустящему снегу, тапки промокли насквозь и скользили, в боку кололо от морозного воздуха, а в голове стучала одна мысль: «Только бы не под машину, господи, только бы не на проезжую часть, только бы не замёрзла». Она нашла мать через три квартала, возле витрины ювелирного магазина, где та стояла, прижавшись носом к стеклу, и что-то шептала золотым серёжкам, лежащим на бархатной подушечке. Рядом топтался полицейский, молодой совсем парень, вызванный продавщицей, и пытался выяснить, как зовут странную бабушку и где она живёт. Но та только отмахивалась от него авоськой и твердила, что она невеста и ждёт жениха.
— Мама! — задохнувшись, выкрикнула Людмила, хватая её за плечи и разворачивая к себе. — Мама, ты куда пошла, ты с ума сошла? Холодно же, ты замёрзнешь, у тебя даже носков нет. Ты чего творишь-то, а?
— Доченька, — безмятежно улыбнулась Валентина Сергеевна, и улыбка эта ударила Людмилу больнее любого крика. — А я за селёдочкой пошла, как папа любил. Помнишь папу? Он скоро с завода придёт, голодный, а у нас шаньги и селёдочка. И серёжки я себе присмотрела, красивые, с александритом, он обещал купить. Ты меня не ругай.
Полицейский, поняв, что нашлась родственница, с облегчением козырнул и посоветовал Людмиле получше следить за пожилой женщиной, а то мало ли что, зима, гололёд, город большой. Она кивала, бормотала слова благодарности, а сама чувствовала, как внутри неё что-то обрывается, какая-то последняя ниточка, связывающая её с реальностью, в которой есть брат, сестра и надежда на передышку.
В тот же вечер, уложив мать в постель, напоив горячим молоком с мёдом и убедившись, что та заснула, Людмила села к компьютеру и открыла сайт государственных услуг. Она долго, методично, перечитывая каждый пункт и каждый отзыв, изучала список домов-интернатов для пожилых людей с деменцией, находила фотографии палат, сравнивала стоимость, читала истории тех, кто уже сдал туда своих родственников и теперь мучается чувством вины, но при этом впервые за много лет выспался. Потом она закрыла ноутбук, помогла маме одеться и вызвала такси.
Брата предупреждать не стала, её больше не волновало, что он скажет и как отреагирует. Она написала короткое сообщение в семейный чат: «Я больше не могу. Маму определила в пансионат на Лесной. Можете приехать и забрать ее к себе. Если нет, то и нечего мне мораль читать. Мне нужно лечить зубы и восстанавливать паспорт».
Ответы посыпались мгновенно, как будто там, за сотни километров, только и ждали этого сигнала. Вера разразилась длинным голосовым сообщением, полным упрёков: «Ты что наделала, Людка, ты совесть совсем потеряла? Это же наша мама. Как ты могла, ей же там будет плохо, ты представляешь, каково ей одной среди чужих людей? Ты эгоистка, вот ты кто, всегда думала только о себе, а теперь оправдание нашла». Игорь написал короче: «Ты охренела. Про квартиру мы ещё поговорим отдельно, ты не имела права единолично решать». И одно сообщение, от мужа Веры, которого никто никогда не спрашивал и который в семейных дрязгах не участвовал, содержало скупое: «Правильно сделала».
Людмила прочитала всё это в машине, по дороге обратно, в пустую квартиру, где на ковре валялся носок с мелочью, которую мама так и не успела перепрятать. Её колотило от пережитого напряжения, от чувства невыносимой усталости и от горьковатого, как дёготь, ощущения свободы. Она знала, что завтра проснётся от того, что никто не ходит по коридору, не роняет стулья, не включает газ и не зовёт чужим именем.
— Ничего, — сказала она вслух сама себе, поднимаясь по лестнице и глядя на облупившиеся ступени, на знакомые трещины в штукатурке. — Ничего. Они все приедут квартиру делить. А ты… ты пока сходи к стоматологу и поспи, Люда. Просто поспи. Ты это заслужила. Честное слово, заслужила. А маме там помогут. Лучше, чем ты. Профессионально. А ты будешь приезжать. Каждую неделю. Два раза. И не будешь плакать при ней, потому что она этого не любит, даже когда не помнит, кто ты».
Дверь захлопнулась, отсекая гулкий подъездный сквозняк. В квартире было тихо, и только холодильник урчал на кухне, как кот, да за окном падал снег, укрывая город, суету и чужие обиды.



Добавить комментарий