Борис Афанасьев вдавил педаль газа в пол. Педаль упиралась в днище кабины, а полуторка всё равно ползла как черепаха, чадя и подпрыгивая на каждой кочке. Снегопад кончился ещё вчера, но дорогу замело, а ехать надо — в кузове ящики со снарядами, и там, на передовой, мужики ждут.
— Давай, родимая, — прошептал Борис, похлопал ладонью по приборной панели. — Давай, не подведи.
Он ехал первым в колонне из трёх машин. Нужно держать дистанцию, потому что если по первой шарахнут, остальные успеют рассредоточиться. Правило дурацкое, но справедливое. Борис его не придумывал, он просто делал то, что велели, как делал всё последние десять месяцев, с того самого дня, когда медсестра в госпитале сказала: «Повезло вам, товарищ Афанасьев, живы остались».
Повезло. Ха.
Он посмотрел на свою левую культю — обрубок выше локтя, затянутый бинтами, которые уже давно стоило бы поменять, но когда? Двое суток без сна, два дня непрерывного мельтешения перед глазами: снег, небо, снег, воронки, снег, и снова небо. Ещё месяц назад он лежал в госпитале с обожжённым лицом и перевязанной культёй, и как же давно не получал писем от жены!
Нина. Сын Колька.
Борис мотнул головой, отгоняя мысли. Нельзя думать о них, когда ты за рулём полуторки, набитой взрывчаткой, когда каждый бугорок может оказаться миной, а каждая тень на горизонте «мессером». Нельзя. Голова занята дорогой, и больше ничем.
Перед самым носом взмыла в воздух стая ворон — большие чёрные птицы, каркающие как бешеные. Борис выругался, крутанул баранку, объезжая то, что осталось от подбитого ещё осенью танка. Ржавая броня, торчащая из сугроба, похожа на скелет какого-то допотопного чудовища. Снег вокруг вперемешку с землёй и сажей. Чистых белых участков почти нет, всё перепахано, перекопано, истоптано.
— Проклятье, — выдохнул Борис, когда очередная воронка заставила его вывернуть руль почти до упора.
В глазах двоилось. Он потёр лицо единственной рукой, левой уже нет, но он будто он забыл, что хвататься за баранку нечем. Кожа на щеке стянута ожогом. В зеркало на себя Боря не смотрит. Не хочет.
За спиной, на расстоянии метров трёхсот, пылила вторая полуторка, за ней третья. Там тоже мужики за рулём. Один совсем пацан, ему бы учиться да за девчонками ухаживать, а он снаряды везёт. Другой опытный, воевал под Сталинградом, потом комиссовали после ранения, а он опять за руль. Такой, как Борис.
Борис вспоминал, когда видел Нину в последний раз. Вокзал, толкотня, бабы ревут, мужики прощаются. Нина молчала, только смотрела своими серыми глазищами, а рядом Колька, семилетний ещё тогда. Борис поцеловал жену и сына, сказал: «Всё будет хорошо». И ушёл в вагон.
Всё будет хорошо.
— Твою мать, — Борис резко нажал на тормоз, когда прямо перед радиатором выросла чёрная фигура.
Человек.
Посреди поля, в двадцати метрах от воронки, стоял человек. Женщина. В лёгком светлом платье, в каких до войны гуляли по деревенской улице под ручку с парнями. И она не мёрзла. Просто стояла и смотрела прямо на Бориса. Сквозь него. Губы шевелились.
— Нина, — выдохнул Борис, и сердце пропустило удар сразу, два, три. — Нина, что ты…
Жена.
Она была здесь. За тысячи километров от дома, на промёрзшей земле, в летнем платье, которое Борис помнил. В нём провожала его на вокзале.
— Остановись, Боря, — сказала Нина, и голос её был как сквозь вату. — Не надо туда. Ты Коле нужен. Сын тебя ждёт.
— Что? — Борис моргнул один раз, второй.
Он понял, что спит. Спит с открытыми глазами. Это бывает от усталости, когда мозг отключается на доли секунды, а ты всё ещё видишь дорогу, всё ещё крутишь баранку. Он моргнул сильнее, затряс головой, а Нина не исчезала. Она приближалась, и в следующее мгновение нога сама собой вдавила тормоз в пол.
Полуторка завизжала колёсами по обледенелой колее, её занесло, и чудо, что не перевернулась. Борис уткнулся лицом в баранку, а когда поднял голову Нины не было.
Ничего.
Пустое поле, воронки, клочья грязного снега, копоть.
Борис вывалился из кабины, упал на колени, зачерпнул пригоршню снега с землёй, и принялся тереть лицо, шею, кидал за шиворот. Снег обжигал, колол, но это было хорошо. Это значило, что он не спит. Не мёртв. Он здесь.
Вторая полуторка поравнялась с ним, водитель — тот самый пацан, его, кажется, Серёгой звали — высунулся из окна.
— Дядя Боря, вы чего?
— Уснул, — прохрипел Борис, выплёвывая снежную кашу. — Всё нормально. Езжай.
Серёга кивнул, тронул машину, и полуторка медленно покатила вперёд. Борис смотрел, как она объезжает воронку, как её задние колёса чуть заносит на льду, как она выравнивается и набирает скорость.
И тогда грохнуло.
Взрыв был огромным — чёрный столб земли и дыма, осколки металла, снег, перемешанный с пеплом. Полуторку Серёги подбросило в воздух и разорвало на части ещё до того, как она упала. Бориса отбросило назад, он упал лицом вниз и лежал, не дыша, не двигаясь, оглушённый, контуженый, ослеплённый.
Снег засыпал его лицо. Холод. Тишина.
— Эй, — кто-то тряс его за плечо. — Эй, живой?
Борис открыл глаза. Третья полуторка стояла рядом, пожилой водитель с седыми усами тряс его так, что голова ходила ходуном.
— Живой, мать твою?
— Живой, — просипел Борис. — Серёга… где Серёга?
Седоусый отвернулся, выругался длинно и грязно, сплюнул в снег.
— Серёги нет. И машины нет. Всё.
Борис попытался встать, но ноги не слушались. Он сел на снег, обхватил колени единственной рукой и замер.
— Что там было? — спросил он. — Откуда?
— Мина, — сказал седоусый. — Вторая мина. Первая — вон та воронка, её все объезжали, а вторая — чуть дальше. Фрицы заминировали так, чтобы на объезд ловить.
Борис поднял голову, посмотрел на то место, где только что была полуторка. Искорежённые куски металла, дым, и больше ничего. Серёга — мальчишка, которому ещё жить и жить. А он занял место Бориса. Он его занял!
— Поехали, — сказал седоусый, протягивая руку. — Оставаться тут нельзя. Ещё шарахнут.
Борис не помнил, как добрался до места назначения. Не помнил, как разгружали снаряды, как он сидел на холодной земле уставившись в землю. Не помнил, как седоусый дал ему хлеба и кружку кипятка. Он помнил только одно: Нина стояла на дороге и говорила: «Остановись». И если бы не она, он сейчас был бы там. Вместо Серёги.
Через три дня Борис стоял на пороге маленькой комнаты в заводском общежитии. За его спиной вещмешок. Ему нужно было попрощаться с сестрой. Он ехал домой.
— Заходи, — сказала Мария. — Степка спит, Олька на заводе, мы одни.
Комната была крошечной: железная кровать, на которой спали двое детей, топчан для матери, стол под окном, заставленный банками и крупами. Те самые банки, которые Борис привёз. Его комиссовали, но он добровольно вызвался возить снаряды к линии фронта. За это давали паек, а сестра с детьми голодали.
— Я завтра уезжаю, — сказал Борис, садясь на табуретку. — Домой.
Мария разлила кипяток по кружкам, положила в кружку брата кусочек драгоценного сахара.
— Конечно, поезжай. Вот Нина обрадуется. Она так ждет. Ты без руки, но живой! Это главное.
Борис посмотрел в кружку. Кипяток был похож на слезу.
— Ждет, — сказал он тихо. — Я последнее письмо получил несколько месяцев назад, когда уже в госпитале был. Нина писала, всё хорошо. Колька подрос, помогает. А потом… потом письма перестали приходить.
— Дорога перебита, — уверенно сказала Мария. — Многие жалуются, что весточки нет.
— Маш, я не о том, — Борис поднял глаза. — Я хочу рассказать тебе кое-что.
Он рассказал про Нину на дороге. Про то, как она появилась перед полуторкой, как говорила с ним, как он нажал на тормоз. Про Серёгу, который занял его место и сгорел в проклятой полуторке. Рассказывал, как на духу, потому что больше некому. Мужикам такое не расскажешь, засмеют или за дурака почтут. А сестра слушала, не перебивая, и глаза у неё становились всё серьёзнее.
— И ты думаешь, — спросила она, когда Борис замолчал, — что Нина твоя… что она…
— Я не знаю, что думать, — Борис сжал кружку до боли. — Говорят, приходят только покойники. А если она… если её… то мне и жить незачем.
Мария вскочила, зашипела как разъярённая кошка.
— Ты что несешь, дурак безрукий? — заорала она, и Степка на кровати заворочался. — Ты как такое про жену мог подумать? Живая она! Живая, слышишь? И сын твой жив! Не смей даже думать по-другому, понял?!
— А если нет? — Борис тоже повысил голос. — Если Нина пришла попрощаться? Если Кольки нет? Что тогда?
Мария села обратно, прижала ладони к лицу.
— Не знаю, — сказала она устало. — Но ты должен ехать домой.
Стены были тонкими, и из соседней комнаты доносился женский плач, заунывный, на одной ноте. Кто-то получил похоронку. В этом общежитии похоронки получали каждую неделю, иногда чаще. И каждый раз кто-то выл, и каждый раз остальные молчали и слушали, потому что завтра могли выть они.
— Это Люда, — сказала Мария, кивнув на стену. — Мужа убили. Трое детей осталось.
— Я слышал, — Борис поморщился. — Когда шёл к тебе.
— И я слышу. И соседи слышат. И ничего не можем сделать, только слушать. Война, Боря. Война всех учит уважать чужое горе.
Они допили кипяток молча. За стеной Люда выла уже тише, наверное, выбилась из сил. Борис встал, собрался уходить, но у порога остановился.
— Маша, — сказал он. — Держитесь.
Мария махнула рукой.
— Езжай, Боря. Езжай к своим.
Дорога домой заняла почти неделю. Военные эшелоны, попутки, пешком через разбитые мосты. Всё кончилось тем, что он сидел в кабине полуторки с молодым парнем, который оказался тем ещё балагуром.
— Я Степан, — представился тот, когда подсадил Бориса на обочине. — А тебя как звать?
— Борис.
— Борис — отличное имя. Борис — звучит веско. А я вот Степан. Куда путь держишь?
— Домой.
Степа присвистнул, поправил ушанку, переключил скорость.
Борис прикрыл глаза. Машина ехала по накатанной дороге, вокруг — чистые снега, ни воронок, ни пепла, будто войны и не было вовсе. Не верилось, что всё это происходит по-настоящему.
— А ты сам откуда? — спросил он, чтобы отвлечься.
— Местный, — Степан одной рукой достал кисет. — Из Осиновки я.
— А чего не воевал? — спросил Борис прямо, без обиняков.
Степа поперхнулся дымом, закашлялся, уставился на него.
— А с чего ты взял, что не воевал? — голос у него стал жёстче. — Ранен был дважды. Потом воевать врачи не разрешили. Вот я теперь на хозяйстве, продукты вожу. А ты, я вижу, тоже не из санатория. Руку где потерял?
— Под миномётным обстрелом, — коротко ответил Борис.
— Ну вот, — Степа кивнул. — Война всех нас отметила. Кого так, кого эдак.
Они ехали молча с полчаса. За окном мелькали редкие деревни, или то, что от них осталось: обгоревшие остовы домов, почерневшие трубы, сугробы на месте крыш. Борис смотрел и не узнавал края. Здесь всё было другим. Разрушенным. Пустым.
— Так тебя где высадить? — спросил Степан, когда очередная деревня осталась позади.
— На повороте к Антоновке.
И вдруг Степа непроизвольно вдавил по тормозам. Машина вильнула, но он быстро вернул управление. А лицо у него стало такое….
— Что?!! — вскрикнул Борис.
Степа молча мотал головой, крепко сжимая баранку.
— Да ничего, — сказал он.
— Степан, — Борис посмотрел на него в упор. — Ты мне скажи прямо. Что с моей деревней? Что с Антоновкой?
Кабина наполнилась тишиной. Гул мотора, скрип снега под колёсами, и тишина. Борис чувствовал, как внутри всё холодеет, как сердце начинает колотиться, как потерянная рука начинает болеть. Что за бред, её же нет, но болит, тянет, ноет.
— Степа, мать твою, — повторил Борис. — Говори.
— Нет там ничего, — выпалил Степан и тут же прибавил: — Деревни нет.
Борис некоторое время молча переваривал эти слова. Деревни нет. Что значит — нет? Антоновки нет?
— Как это нет? — спросил он чужим, не своим голосом.
Степа съехал на обочину, заглушил мотор. Повернулся к Борису, и лицо у него было серое, виноватое.
— Слушай, я не должен был тебе этого говорить, — сказал он. — Не на ходу такие новости сообщают. Но раз уж спросил… Фашисты сожгли Антоновку. Всё дотла. Жителей… жителей в правление загнали и подожгли. Я узнал от наших, из партизанского отряда. Они говорили, что кто-то из местных помогал, за это и сгорели. Вся деревня. Вся.
— А жители? — тихо спросил Борис. — Кто-нибудь выжил?
— Одна старуха, — Степа пожал плечами. — Она в городе, у дочери.
— А моя жена? — Борис схватил его за плечо единственной рукой, и хватка была мёртвая. — Говори!
Молодой мужчина отвёл взгляд.
— Не знаю, Борь. Честное слово, не знаю. Я знаю только что из жителей одна старуха выжила. Все остальные, кто там был…. Если жена твоя там жила…
— Она там жила, — прошептал Борис. — Она и сын. Они там были.
За окном машины мела позёмка. Снег бился в стекло, залеплял его белыми хлопьями. Борис смотрел на эту метель и не видел ничего перед собой. Только Нину. Только её глаза, когда она стояла на дороге и говорила: «Остановись». Только её голос: «Ты Коле нужен».
— Вези меня туда, — сказал он.
— Куда?
— В Антоновку. Вези.
Степа замялся, хотел что-то сказать, но посмотрел на Бориса и передумал. Завёл мотор, развернул машину, и они поехали.
До Антоновки было недалеко. Через лес, через поле, и вот она, развилка, за ней деревня. Борис знал эти места. Вот здесь они с Ниной первый раз поцеловались, когда ходили на озеро. Вот здесь была школа, где учился Коля. Вот здесь стоял их дом.
Сейчас здесь ничего не было.
Только снег. Белый, чистый, нетронутый. А под снегом пепелище. Чёрные трубы, обгоревшие брёвна, куски кирпича. И звенящая тишина, какую можно услышать только на кладбище.
Борис вылез из машины, шагнул в сугроб, упал по колено. Пошёл вперёд, туда, где раньше стоял их дом. Не думая, не чувствуя, заталкивая куда-то глубоко всё то, что рвалось наружу — боль, крик, слёзы. Не сейчас. Потом. Сначала надо увидеть.
Труба. Чёрная каменная труба, которую он сам выложил за два года до войны. Она стояла как памятник, как надгробие, как последний свидетель того, что здесь когда-то жили люди.
— Вот, — сказал подошедший сзади Степан. — Видишь? Ничего не осталось.
Борис опустился на колени, провёл рукой по снегу. Под снегом зола. Пепел. То, что осталось от дома, от вещей, от фотографий, от жизни.
— Они выжили, — сказал он хрипло. — Нина выжила и Колька! Не может быть, чтобы…
Степа молчал. Ему нечего было сказать, что тут скажешь мужику, который потерял семью?
Борис закрыл глаза. Перед внутренним взором встал Колька — конопатый, вихрастый, с сияющей улыбкой. Он помнил его семилетним, каким оставил.
— Мне нужно найти ту старуху. Которая выжила.
— Так она в городе, — Степа оживился. — Я сам её вёз, когда она линию фронта перешла. Бабка Вера Лопухова, её дочь в городе живёт. Я знаю адрес.
— Вези.
Дом в городе был маленьким, с жёлтыми ставнями и пушистой ёлкой во дворе. Борис постучал, дверь открыла женщина лет сорока с седой прядью в чёрных волосах.
— Вам кого? — спросила она.
— Веру Лопухову.
— А вы кто?
— Афанасьев я, Борис. Из Антоновки. Надя, не узнаешь?
Женщина изменилась в лице. Отступила от порога, пропуская.
— Заходи. Только мама уже плоха, еле говорит. Не знаю, узнает ли.
Бабка Вера лежала на кровати, прикрытая старым ватным одеялом. Лицо — кисея морщин, щёки ввалились, но глаза живые.
— Баба Вера, — Борис наклонился над старухой. — Это я, Боря Афанасьев. Помнишь меня?
Старуха посмотрела на него, на культю, на обожжённое лицо. Что-то мелькнуло в её глазах — узнавание? Страх? Боль?
— Боря, — прошептала она беззубым ртом. — Горюшко какое! Ваш дом…
— Я знаю, — Борис сел на край кровати. — Ты мне вот что скажи, баба Вера. Жена моя жива? Сын?
Старуха заскулила тоненько, как щенок, и Борис понял, что сейчас услышит самое страшное. Но хуже, чем сейчас, уже не будет.
— Нину твою сожгли, — прошамкала бабка Вера. — В правлении. Всех там… кого не угнали… Нина кричала, Господи, как кричала!
Борис почувствовал, как земля уходит из-под ног. Стены качнулись, потолок поплыл, но он удержался. Ухватился за спинку кровати, сжал её.
— Как сожгли? За что?
— Не знаю, — бабка Вера заплакала беззвучно, по-старчески. — Согнали всех в правление. Наших, антоновских. А твоя Нина… она кинулась на фашиста. Когда увидела, что окна заколачивают. Вцепилась ему в глаза, кричала: „Беги, Коля, беги!“
— Коля? — Борис перебил её, подавшись вперёд. — Коля сбежал? Сын мой?
— Не знаю, — бабка Вера закрыла глаза, силы оставляли её. — Не помню. Я сама ползла… в лес… крики слышала, а как он… не видела.
Борис встал, прошёл к окну, упёрся лбом в холодное стекло. За окном двор, ёлка, снег. Как до войны.
Нины нет. Её сожгли. Жену, которая кинулась на фашиста с голыми руками, чтобы спасти сына. Он вспомнил её на дороге — тонкое летнее платье, босые ноги на снегу, губы, шепчущие: «Остановись, Боря, ты Коле нужен».
Она знала. Она уже была мёртва, когда пришла. Чтобы он выжил. Чтобы Коля не потерял отца.
— Где детский дом? — спросил Борис Надежду, стоявшую в дверях комнаты.
— Что? — переспросила дочь бабы Веры.
— В городе есть детский дом?
— Есть. На Советской, за парком. Туда многих сирот привозили.
Борис вышел из дома, прыгнул в кабину к ожидавшему его Степану.
— Вези в детский дом, — сказал он. — Если Колька жив, он там.
Детский дом был переполнен. Дети — от мала до велика — толпились в коридорах, сидели на подоконниках, лежали в спальнях. Маленькие, больные, оборванные, с пустыми глазами и лицами старичков, у которых отняли всё. Бориса пропустили к директору, мужчине с землистым лицом, который выглядел так, будто сам недоедал вместе с воспитанниками.
— Чем могу помочь? — спросил директор устало.
— Ищу сына. Афанасьев Коля, двенадцать лет, из Антоновки.
Директор полез в ящик стола, достал потрёпанную папку, принялся листать.
— Афанасьев… Афанасьев… Есть такой. Николай Афанасьев. Доставили партизаны, истощён, обезвожен, не разговаривал несколько недель.
— Он жив? — спросил Борис, чувствуя, как колотится сердце. — Он здесь?
— Здесь, — директор встал. — Пойдёмте.
Они шли по коридору, мимо столовой, мимо учебных классов, мимо комнаты, где кто-то играл на разбитой гармони. Дети оборачивались, смотрели на однорукого мужика с обожжённым лицом.
— Вот, — директор остановился у двери в спальню. — Я позову?
— Нет, — Борис толкнул дверь.
Комната была забита кроватями так, что ступить негде. На подоконниках сидели пацаны, на полу играли в карты, в углу кто-то плакал, уткнувшись в подушку. Борис прошёл к окну, посмотрел на вторую кровать — пустую, не заправленную.
— А где он? — спросил он у ближайшего мальчишки.
Тот поднял глаза, испуганно посмотрел.
— Кто?
— Афанасьев Коля.
— А-а-а, — мальчишка мотнул головой в сторону окна. — Вон он, у окна стоит.
Борис повернулся.
У окна, спиной к комнате, стоял мальчик. Худой, плечи торчат под старой телогрейкой, волосы русые, отросшие. Руки в карманах, ноги в ботинках не по размеру. Он смотрел в окно на метель и не оборачивался, даже когда Борис подошёл почти вплотную.
— Коля, — сказал Борис.
Мальчик вздрогнул, медленно повернулся. Глаза — голубые, Нинины — сначала не узнали, смотрели пусто, без выражения. А потом что-то изменилось. Промелькнуло.
— Батя? — голос у него был тонкий, ломающийся. — Батя, это ты?
Борис опустился на колени — единственное, что он мог сделать, потому что ноги не держали. Протянул единственную руку, прижал к себе сына, вжал его в грудь так сильно, что Колька охнул.
— Я здесь, — сказал Борис в его макушку. — Я здесь, сынок. Живой. Я за тобой.
Колька молчал секунду, а потом заорал.
Не заплакал, а заорал, как раненый зверь. Забился в отцовской руке, заколотил кулаками по груди, закричал: «Ты где был? Где ты был, когда мамку убивали? Когда деревню жгли? Где ты был?!»
— Прости, — сказал Борис, крепче сжимая сына. — Прости, Коля. Не успел. Не знал. Прости.
— Мамка кричала, — всхлипывал Колька уже тише. — Мамка кричала: «Беги». А я бежал. Я в крапиву, в лес, я там был, я слышал, как они кричали, я…
— Молчи, — Борис гладил его по голове, по спине, как гладил когда-то маленького, когда тот боялся грозы. — Молчи, сынок. Всё прошло. Всё. Я с тобой теперь.
Позади стоял директор, молча вытирал глаза кончиком носового платка. В дверях топтались мальчишки, смотрели, и молчали. Кто-то шмыгал носом, кто-то отворачивался.
Борис поднялся с колен. Сын был почти такой же высокий, как он, только тощий, как щепка, и бледный, как снег за окном.
Колька смотрел на отца, на шрам на щеке, на пустой рукав. Смотрел и не верил
Борис гладил сына по голове и смотрел в окно, на метель, на чёрное небо, на котором не было звёзд. Где-то там, может быть, далеко-далеко, Нина смотрела на них, и может быть, улыбалась. Ей было ради кого кидаться на фашиста с голыми руками.
— Пойдём, сын, — сказал Борис. — Пойдём отсюда.
Они вышли в коридор, потом на улицу — в метель, в холод, в неизвестность. Но Коля шёл рядом, цеплялся за единственную отцовскую руку, и эта рука была тёплой. А это значило, что жизнь продолжается. Даже когда кажется, что всё кончено.



Добавить комментарий