Соседка с третьего этажа, как-то спросила Лику, когда они столкнулись у подъезда в холодный декабрьский ветер:
— Слушай, а ты свою мать-то не жалеешь? Лежит ведь, как перышко сухое, а ты к ней только по субботам приходишь. Неужели нельзя каждый день забегать?
Лика поправила шарф, перехватила пакет поудобнее и ответила:
— Жалею, конечно. Только жалость у меня, знаете, особая. Я ее сквозь зубы цежу, как микстуру горькую. И уж точно не обязана я перед вами, Евгения Петровна, график моей жалости утверждать.
Соседка поджала губы и юркнула в подъезд. А Лика осталась стоять, глядя на облупившуюся скамейку у детской площадки, и отчего-то вспомнила день, когда ей исполнилось девять лет.
Мать тогда привела в их двухкомнатную квартиру мужчину по имени Виталий Сергеевич. Плечистого, с крупными, будто вылепленными из сырой глины, ладонями и привычкой говорить о себе в третьем лице: «Виталий Сергеевич не любит беспорядка», «Виталий Сергеевич сказал, значит, закон».
В тот самый день рождения материн подарок, кукла с фарфоровым лицом в розовом платье, валялся на диване, а новоиспеченный отчим восседал за кухонным столом, расставив локти, как хозяин барской усадьбы.
— Ну что, девочка, давай знакомиться. Я теперь тут жить буду и порядок наведу, потому что твоя мать слишком мягкая. А тебя пора к дисциплине приучать.
Лика, мелкая, остроносая, тогда еще не понимала, что под «дисциплиной» подразумеваются вовсе не мытье рук перед едой и не убранные игрушки, а нечто совсем иное, от чего потом невозможно дышать по ночам.
Мать стояла у плиты, помешивала что-то и улыбалась криво, одним уголком рта, и молчала, будто воды в рот набрала. Лика смотрела на эту сцену и чувствовала, как появился не страх еще, но уже его предчувствие.
Первая пощечина прилетела через три дня после того, как Виталий Сергеевич окончательно перевез к ним два клетчатых чемодана и ящик с инструментами. Лика налила ему чай и, подавая кружку, чуть качнула ее, пролив на клеенку. Отчим вскочил и ударил ее наотмашь по щеке. В ухе девочки зазвенело, а перед глазами поплыли оранжевые круги.
— Ты, мелочь пузатая, что творишь? Виталий Сергеевич тебя чистоплотности научит, поняла?
Мать стояла в дверях кухни и смотрела, вытирая руки о передник. Лицо у нее было такое, словно она решала в уме сложную арифметическую задачу, но никак не могла написать ответ. Потом развернулась и ушла в комнату. Лика осталась стоять, прижав ладонь к горящей щеке, и впервые в жизни подумала: «Мама меня не спасет».
С того дня механизм насилия заработал, как хорошо отлаженный конвейер. С регулярностью заводского станка, с перерывами на выходные и государственные праздники, когда Виталий Сергеевич напивался и его агрессия становилась сонной, но оттого не менее опасной. Бил он Лику за всё: за тройку по математике, за немытую тарелку, за слишком громкий смех, за слишком тихий голос, за то, что посмотрела не так, за то, что не посмотрела вовсе. Поводы находились с изобретательностью, достойной лучшего применения. То щетку для обуви не туда положила, то из школы на семь минут позже вернулась, то дверью хлопнула, когда он спал после смены. На самом же деле причина всегда была одна, и Лика поняла это довольно быстро, несмотря на возраст. Виталию Сергеевичу доставляло удовольствие унижать того, кто не может дать сдачи. Он не просто бил, он смаковал процесс, растягивал его, как голодный человек растягивает скудную трапезу. Глаза его в такие моменты становились счастливыми.
Однажды, когда Лике было одиннадцать, он придумал новое развлечение. Заставлял ее стоять в углу на гречневой крупе, рассыпанной по полу, и держать над головой стопку тяжелых книг. Стоять надо было ровно час, а если книга падала, то время начиналось заново.
— Будешь знать, как с Виталием Сергеевичем в прятки играть, когда уроки не выучила, — приговаривал он, расхаживая по комнате и попыхивая сигаретой, от которой у Лики слезились глаза. — Твоя мать тебя вообще не воспитывает. Будешь у меня как шелковая ходить, по струнке, поняла, козявка?
Книги падали пять раз, и к концу экзекуции колени у Лики были стерты до крови, а в голове стоял такой шум, что она не слышала даже собственных рыданий. Но матери не было, она где-то затаилась, как таракан за холодильником, и ждала, пока всё закончится.
Самое страшное, самое чудовищное, что мать не просто знала, она видела всё собственными глазами, неоднократно, в подробностях. И ее реакция была всегда одинаковой.
Когда Виталий Сергеевич заканчивал орать и распускать руки, когда Лика, шатаясь, уходила в свою комнатушку, отгороженную шифоньером от общего коридора, мать приходила минут через десять-пятнадцать, садилась на край кровати, гладила дочь по голове и шептала одно и то же, как заезженная пластинка:
— Ну чего ты, Ликушка. Ну потерпи, он же не со зла. Он просто устает очень, у него работа нервная. Его самого там шпыняют, почем зря. Ты его не зли, ты будь похитрее, ладно? Мамку пожалей, мне без него не справиться. Ну куда я одна-то, кому я нужна? А он мужик хозяйственный, руки золотые, ты посмотри, как он нам полку на кухне прибил.
Лика сначала пыталась спорить сквозь слезы:
— Мама, он же меня ненавидит, он меня убьет когда-нибудь. Ты что, не понимаешь? Ты видела, как он меня сегодня за волосы таскал? Видела? А ты стоишь и молчишь, как чужая тетя!
Мать вздыхала, поджимала губы и произносила фразу, которая со временем врезалась в Ликину память глубже любой царапины:
— Ну не убьет же, в самом деле. Воспитывает. Строго, но воспитывает. Меня отец тоже ремнем учил, и ничего, выросла, тебя вон родила, живу как-то. А ты думаешь, сладко одной с ребенком мыкаться? Это тебе не сказки, это жизнь, Лика, жизнь. Тут зубами за каждый кусок цепляться надо.
После таких разговоров Лика переставала плакать, словно внутри что-то закупоривалось, и она лежала и думала о том, что мать не просто боится или не может. Она не хочет вмешиваться, потому что тогда пришлось бы признать: она променяла благополучие дочери на свое собственное, на эту иллюзию семьи, на полку, прибитую тремя кривыми гвоздями, на тяжелое мужское тело рядом по ночам.
Отдельной мукой, растянутой на годы, стала история с обращением «папа». Виталий Сергеевич очень желал, чтобы девочка его так называла. Мать тоже поддерживала эту идею с энтузиазмом утопающего, хватающегося за соломинку:
— Ликушка, ну что тебе стоит? Язык не отсохнет, а ему приятно будет. Глядишь, и подобреет, перестанет придираться. Скажи «папа», один разочек, ну попробуй, для меня, для мамочки.
Лика, даже в девять лет обладавшая упрямством, которому мог бы позавидовать мул, отвечала всегда одинаково:
— Нет. У меня был папа. Он умер. А этот человек мне не отец. Я буду называть его по имени, как и всех остальных чужих людей.
И ни разу, ни единого раза за все годы, она не нарушила этого своего внутреннего обета. Для Виталия Сергеевича это стало навязчивой идеей, красной тряпкой, которая маячила перед глазами ежедневно. Чем дольше Лика сопротивлялась, тем изощреннее становились наказания. Мужчина, казалось, всерьез рассчитывал выбить из нее это чертово «папа» вместе с зубами, если понадобится.
Однажды, когда Лике стукнуло тринадцать и она расцвела той угловатой подростковой красотой, которая одновременно отталкивает и притягивает, отчим запер ее в туалете на всю ночь, потому что она в очередной раз, при гостях, обратилась к нему «Виталий Сергеевич», а не «папа». Гости — какая-то дальняя родственница с мужем — сидели за столом, жевали оливье и делали вид, что ничего не заметили, хотя слышали, конечно, и крик и звон посуды.
В туалете лампочка не горела. Отчим специально выкрутил ее перед тем, как запереть дверь снаружи на шпингалет. Лика сидела на холодном кафельном полу, обхватив колени руками, и повторяла про себя, как молитву: «Мне недолго осталось, я вырасту, я уеду. Я никогда больше не увижу эту квартиру. Я вырасту, я выдержу, я сильная».
И она выдержала.
Получив аттестат, она собрала вещи в тот самый чемодан, с которым когда-то приехал в их дом Виталий Сергеевич. Мать, в порыве непонятного символизма, отдала его дочери, когда та поступила в педагогический и решила жить в общежитии. Лика вышла из квартиры, не оглянувшись.
Общага встретила ее запахом жареной картошки, грохотом музыки за стеной и такой огромной свободой, что поначалу она даже терялась, не зная, куда эту свободу девать.
На третьем курсе, она познакомилась с Русланом. Парень был старше ее на шесть лет, уже работал. Руслан ухаживал неловко, по-мужски: то пакет картошки привезет в общагу от какой-то своей деревенской родни, то в мороз прибежит с термосом горячего чая и бутербродами, завернутыми в фольгу, то просто сидит и слушает, как Лика рассказывает про сессию, про вредную методистку, про то, что хочет работать с особенными детьми.
Поженились они скромно, без марша Мендельсона и арендованных лимузинов. Расписались в загсе, посидели в кафе с парой друзей и купили подержанный диван и стиральную машину. И зажили.
Родили сначала Матвея, потом, через три года, Соньку. Не разу после того, как ушла из дома, Лика не пришла к матери. Да и та, судя по всему не Лика иногда, моя посуду или укладывая детей спать, ловила себя на мысли, что прошлое, пережитое в материнской квартире, кажется ей каким-то черно-белым фильмом ужасов, который кто-то забыл выключить, но к ней лично он больше не имеет никакого отношения.
Ошиблась. Имеет. И еще как имеет.
В начале ноября, когда под ногами хрустел первый тонкий ледок, позвонила тетка. Та самая дальняя родственница, что когда-то молча жевала оливье, пока Лика сидела запертой в туалете. Тетка, задыхаясь в трубку, сообщила, что Светлан слегла. Инсульт, левая сторона полностью отказала, речь стала невнятной. И теперь она лежит в своей квартире, как кукла тряпичная. Нужен уход, постоянный, ежеминутный, потому что сама она даже ложку до рта донести не способна.
— Ты уж приезжай, Ликушка, — частила тетка, — а то она тут совсем одна. Виталий-то еще пять лет назад ушел. Он теперь где-то на северах вахтует, то ли женился, кто ж его знает. А она, считай, бобылка бобылкой, надежда только на тебя.
Лика выслушала молча, нажала «отбой» и еще минут пятнадцать сидела, глядя на телефон так, словно он мог дать ответ на вопрос, который она не решалась произнести даже мысленно: «Что мне делать с женщиной, которая смотрела, как меня избивают, и гладила потом по голове, приговаривая, что надо потерпеть?»
Вечером, когда детей уложили, а Руслан, по своему обыкновению, засел с ноутбуком доделывать смету для какого-то объекта, Лика села напротив мужа и сказала без предисловий:
— Мать парализовало. Лежит, не ходит, не говорит толком. Тетка звонила, говорит, забирай. Я не знаю, что делать, Рус. Мне дышать тяжело то ли от ненависти, то ли от чувства вины, которое мне с детства вдалбливали.
Руслан отодвинул ноутбук, но ответил не сразу. Он вообще не любил скоропалительных решений, предпочитал думать основательно, как строят дом: сначала фундамент, потом стены, потом крыша.
— Слушай сюда, Лик. Я знаю, что ты сейчас начнешь себя грызть — дескать, дочь обязана. Но давай посмотрим правде в глаза. Что она сделала для тебя, когда ты была мелкой и нуждалась в защите? Она тебя сдала этому уроду с потрохами, только ради того, чтобы ее в постели кто-то грел и на кухне полки прибивал. И ты теперь, из-за какого-то мифического дочернего долга, должна положить свою жизнь на ее алтарь? Уволиться с работы, которую ты любишь, забросить детей и стать сиделкой при человеке, который тебя предал? Нет, Лик. Этого не будет.
— А что предлагаешь? Оставить ее там гнить заживо? — голос Лики дрогнул, но она быстро справилась с собой. — Я же не зверь, Рус. Я не могу просто отвернуться и сделать вид, что ее не существует. Я тогда от этого козла Виталия отличаться не буду, понимаешь?
— А я и не говорю, что надо отвернуться. Я предлагаю вариант, при котором и совесть твоя будет чиста, и жизнь наша не пойдет под откос. Сиделку наймем. Хорошую, профессиональную, с медицинским образованием, чтобы и уколы умела делать, и пролежни обрабатывать. И вообще всё, что в таких случаях требуется. Деньги я найду, не вопрос. Возьму субподряд у Сереги на отделку коттеджа, там как раз объем приличный наклевывается. А ты раз в неделю будешь ее навещать, контролировать, чтобы сиделка не халтурила и продукты были. И детям покажем бабушку. Им полезно знать, что такое милосердие. Но жить к нам мы ее не возмем, и ты с работы уходить не будешь.
Лика долго молчала, потом спросила тихо:
— Ты не осуждаешь меня? За то, что я не хочу ее забирать? Что мне, честно говоря, легче было бы, если бы тетка вообще не звонила и я бы ничего не знала?
Руслан встал, подошел к жене и сказал то, что она запомнила навсегда и потом часто повторяла про себя в минуты сомнений:
— Лика, я тебя не осуждаю, я тебя уважаю. И я никогда не заставлю тебя жить с человеком, который однажды выбрал не тебя. Мы сделаем достаточно, даже больше чем достаточно, учитывая то, что она тебе устроила. Всё, вопрос закрыт.
Так и вышло. Сиделку нашли через агентство. Она представилась Майей Робертовной и сразу заявила:
— Я с лежачими тридцать лет работаю, меня никакие капризы не пугают, но предупреждаю сразу: если больная начнет скандалить и срывать график процедур, я церемониться не буду. У меня подход простой — либо мы дружим и я вам помогаю, либо я разворачиваюсь и ухожу, а вы ищите дуру помоложе, которая будет перед вами на задних лапках плясать.
Лике такой подход даже понравился. В конце концов, мать всю жизнь выбирала мужчин, которые ее подавляли, так пусть теперь хоть сиделка будет с характером.
Первый визит к матери после ее болезни Лика запомнила во всех деталях, словно фотографический снимок высокой четкости. Квартира почти не изменилась за десять лет, что она здесь не была. Тот же продавленный диван, те же выцветшие обои в цветочек. Только в углу, где когда-то стояла клетка с волнистым попугайчиком, теперь возвышалось громоздкое медицинское кресло-туалет. Мать лежала на кровати, укрытая до подбородка пикейным одеялом. Услышав шаги, скосила глаза и издала какой-то булькающий звук, отдаленно напоминающий слово «Лика».
Лика подошла ближе, встала у изножья кровати, скрестив руки на груди, и не смогла выдавить из себя ни «здравствуй, мама», ни «как ты», ни «всё будет хорошо». Молчание затягивалось и первой его нарушила мать, с трудом выталкивая слова через непослушные губы:
— Ты… пришла… дочка. Я… знала… что придешь. Ты же… у меня… хорошая. Я тебя… любила всегда.
И вот тут у Лики перехватило дыхание.
— Любила? Ты меня любила, мам? Это когда? Когда я на гречке стояла с книгами над головой, а ты на кухне чай пила? Или когда твой Виталий Сергеевич меня за волосы по коридору таскал, а ты в спальне радио слушала, чтобы не слышать моих криков? Или, может, когда он меня в туалете на всю ночь запер, а ты гостям улыбалась и говорила, что я поела и спать легла? Вот в какой из этих моментов ты меня любила, объясни мне, пожалуйста, потому что я, хоть убей, не помню.
Мать зажмурилась, по морщинистой щеке поползла слеза. Лика на мгновение почувствовала укол совести, но тут же подавила его. Нечего жалеть, правду сказала.
— Ты… не понимаешь… — прошамкала мать, — время… было… такое. Мужик… в доме… нужен. Я… боялась… одна остаться. Думала… обойдется… образуется…
— Не обошлось, мама. И не образовалось. Образовалась сломанная, запуганная девочка, которая потом годами от каждого резкого движения шарахалась и до сих пор не может спокойно слушать, когда кто-то кричит. Но знаешь что? Я справилась без тебя. Без твоей любви и защиты. И сейчас я пришла не потому, что простила. Я тебя не простила и, наверное, уже не прощу, у меня душевных сил не хватит такой подвиг совершить. Я пришла, потому что я не ты. Я своих не бросаю. Я забочусь о них так, как ты обо мне никогда не заботилась. И о тебе я позабочусь тоже, но ровно в той мере, в какой это не разрушит мою семью. Сиделку мы наняли, ходить к тебе будем раз в неделю, продукты, лекарства будут. Но жить с тобой я не стану, и плакать над твоей постелью ночами не буду. Извини, но то, что ты мне задолжала, это гораздо больше, чем я тебе должна сейчас.
Мать ничего не ответила, только закрыла глаза. Лика, постояв еще минуту, вышла из комнаты и плотно прикрыла за собой дверь. В коридоре ее ждала Майя Робертовна, которая, судя по выражению лица, слышала весь разговор.
— Ничего, — сказала сиделка, протирая руки антисептиком, — вы всё правильно ей сказали. Я, когда первый раз к ней зашла, она мне сразу: «Вы дочке-то моей соврите, что я помираю. Она прибежит, она у меня добрая». Так что не терзайтесь, милая, живите своей жизнью. А я уж тут прослежу, чтобы больная была сыта, чиста и в тепле. А остальное — как Бог даст.
Шли месяцы, и субботние визиты стали частью рутины, такой же обязательной, как поход в супермаркет или проверка у детей домашнего задания. Иногда Лика приезжала одна, иногда с детьми. Матвей с Соней, не чувствуя застарелой боли, которая сидела в матери занозой, относились к парализованной бабушке с тем естественным детским состраданием, которое не требует причин и обоснований. Матвей рассказывал бабушке про свои успехи в робототехнике, а Соня, маленькая хохотушка с двумя косичками, читала ей вслух сказки Пушкина. И больная слушала, шевеля губами, словно повторяя знакомые с детства строки. В эти моменты Лика почти могла представить, что перед ней та, другая мама, из раннего детства, еще до Виталия Сергеевича, когда они вдвоем ходили в парк кормить уток.
Но иллюзия быстро рассыпалась, стоило детям выйти. Мать тут же начинала свое: «Ликушка, ну может, заберешь меня к себе. Я вам не помешаю, я тихо буду, в уголке». И Лика, каждый раз наступая на одни и те же грабли, сначала пыталась объяснять, потом раздражалась, потом перестала и просто отвечала: «Нет, мам. Уголков у нас свободных нет. И ты уже один раз мне помогла с детством. Спасибо, хватит».
Руслан, узнав об этих разговорах, мрачнел лицом и говорил одно и то же:
— Если ты сейчас дашь слабину, будешь ты ее до конца дней ее на себе тащить, забыв о себе и о нас. Я не для того тебя из этого болота вытаскивал, чтобы ты обратно нырнула, поняла?
И Лика понимала. Умом понимала, но где-то там, глубоко внутри, жил червячок сомнения, который прогрызал ходы в ее решимости и нашептывал: «А вдруг ты не права? А вдруг надо простить? А вдруг ты сейчас поступаешь так же жестоко, как когда-то она?» И этот внутренний диалог, бесконечный и изматывающий, не прекращался ни на день.
Однажды в субботу, в середине июля, когда асфальт плавился от жары, Лика приехала к матери одна. Дети были в летнем лагере, Руслан на объекте. В квартире стояла духота, несмотря на распахнутые настежь окна, и пахло валерьянкой. Майя Робертовна, сидевшая в кресле с кроссвордом, коротко доложила: состояние стабильное, но настроение паршивое, всю неделю плачет и просит дочку.
Лика вздохнула, прошла в комнату матери и села на стул у кровати, приготовившись к очередному сеансу манипуляций.
Но мать на этот раз повела себя иначе. Она долго смотрела на Лику, потом с трудом подняла здоровую правую руку и коснулась пальцами ее колена.
— Послушай… меня… дочка. Я… много думала… тут… лежа… я… поняла. Я виновата… перед тобой. Так виновата… что… не отмолить.
Лика замерла, не зная, куда девать руки.
— Я… не прошу… прощения… потому что… нет мне… прощения. Но я хочу… чтобы ты знала… я помню… каждый раз… когда он… тебя бил. Каждый… раз… помню. И каждую… ночь… потом… не спала… ревела… в подушку… но сделать… ничего… не могла. Боялась… его… боялась… что уйдет… что я… одна… не справлюсь. Трусиха… я… трусиха… последняя.
— Мама… — начала было Лика, но мать перебила:
— Молчи… не перебивай… мне трудно… говорить… а надо. Ты… правильно… делаешь… что не… забираешь меня. Правильно. Я бы… тебе… жизнь… сломала… второй раз. А ты… живи… с мужем… с детьми… и не… вздумай… винить… себя. Ты… никому… ничего… не должна. А я… свой… грех… до смерти… таскать… буду… и это… правильно. Так и надо.
Лика сидела не шевелясь, и по ее лицу текли слезы. Она не сказала «прощаю», потому что это было бы неправдой. Прощение не выдают по требованию, его не выписывают, как рецепт на успокоительное, и уж точно не дарят только потому, что обидчик вдруг осознал свою вину. Но она сказала другое, и это было гораздо важнее:
— Хорошо, мам. Я тебя услышала. Давай просто… жить дальше. Как получится.
Вечером того же дня, когда она вернулась домой, Руслан, едва взглянув на жену, понял: что-то случилось, что-то сдвинулось с мертвой точки.
— Она признала, — прошептала Лика, — впервые за всё время признала, что была не права. Но легче от этого не стало, Рус. Легче почему-то не стало.
— Потому что признание вины — это еще не искупление, — ответил Руслан. — Искупление, это действия, а она ничего не сделала, чтобы тебя защитить. Одних слов недостаточно. Ты не обязана становиться святой и сразу ее прощать, Лик. Ты просто человек, и твоя обида имеет право на существование.
И Лика подумала, что, наверное, в этом и есть главная правда, которую она так долго искала. Можно сострадать, можно помогать, можно даже навещать раз в неделю и привозить фрукты, но никто — ни мать, ни соседка с третьего этажа, ни собственная совесть — не вправе требовать от нее прощения.
История эта никуда не денется, она навсегда вписана в жизнь Лики черными, жирными чернилами. Но теперь, кажется, она научилась читать ее без того, чтобы заново захлебываться слезами и бессильной яростью.



Добавить комментарий