Веру Громову природа собрала с какой-то необъяснимой, расточительной щедростью. Будто художник, которому заказчик выписал тройной гонорар за красоту, ум, талант, обаяние вписал просто так, от широты душевной. В свои двадцать пять она не просто слыла лучшим реставратором фресок в тресте «Облкультнаследие», а уже вела собственный участок, получала приглашения на симпозиумы в Суздаль и Псков, и могла по запаху известкового раствора определить век, провинцию и, кажется, даже настроение мастера, который этот раствор замешивал.

Внешность её была той породы, которая заставляет случайных прохожих замереть с открытым ртом, а экскурсоводов сбиться с заученного текста. Потому что когда по шатким мосткам купола идет высокая женщина с тяжелым узлом светлых волос, перепачканная охрой и золотистой пылью, и смеется чему-то, это выглядит как ожившая фреска, спустившаяся вниз поразмяться и выпить чаю из термоса.

Характер у Веры был под стать внешности: легкий, ясный, с редким умением слушать и слышать, вникать и помогать. Коллеги её обожали, начальство ценило, а случайные знакомые долго вспоминали улыбку и голос.

Мужем Веры был Глеб Ильич Свиридов, старший экономист планового отдела на заводе железобетонных изделий. Поженились они рано, на четвертом курсе института, когда Вера еще не понимала про себя и сотой доли того, что поняла потом.
Глеб уже тогда всё про всех понимал и спешил этим знанием делиться щедро, как делятся заразной болезнью. Он был человеком обстоятельным, въедливым и устроенным внутри, как картотека: на каждый случай жизни имелась своя ячейка с ярлычком. И горе тому, кто пытался предложить Глебу Ильичу идею или поступок, не влезавшие в эту картотеку.

Внешне мужчина напоминал крупного, рано обрюзгшего подростка, которого мама в детстве слишком усердно кормила манной кашей, отчего лицо приобрело выражение брезгливой сытости, а рот складывался в тугую, морщинистую гузку, даже когда Глеб молчал. А молчал он редко.

Утренний ритуал в их квартире на улице Красных Зорь был отлажен до секунды и своей неизменностью напоминал дурной театральный этюд.

— Я нормально выгляжу? — Вера крутнулась перед зеркалом в прихожей, поправляя воротник рабочей куртки с эмблемой треста.

Глеб, не поднимая глаз от газеты, пошевелил губами и выдал ровным, менторским тоном, каким озвучивают диктанты:

— Ты, Верунчик, не Мадонна Рафаэля. Чего крутишься, как на смотринах? Сойдешь для сельской местности. Ну, на троечку с плюсом. Уясни это уже и успокойся.

И пока Вера, чуть запнувшись у порога, застегивала сапоги, добавил, переворачивая страницу и громко прихлебывая чай:

— Соли маловато в омлет положила. Ты вообще в последнее время готовишь абы как. Думаешь о своих штукатурках больше, чем о доме, о нас с сыном. А дом, это основа. Без основы, Вера, всё рухнет. Ты как специалист должна понимать.

Она понимала. Только почему-то в эту минуту ей вспоминалась троллейбусная остановка, возле которой стояли бабы с молоком и творогом, и одна из них, круглолицая тетка в пуховом платке, неделю назад вдруг сказала ей вслед добродушным шепотом: «Гляньте-ка, девки, какая царевна пошла. Бывают же такие, что глаз не отвести».
Веру тогда передернуло от несоответствия, и она ускорила шаг, словно боялась, что Глеб каким-то чудом услышит эту реплику и немедленно опровергнет, разложит на составляющие, как бракованную смету.

Вечерами бывало не лучше. Вера приносила с работы фотографии раскрытых фрагментов росписи, готовила доклад для областной конференции. Расстелила однажды на обеденном столе кальку с прорисовкой лика святого из алтарной части, найденного под семью слоями поздней записи, и, волнуясь, позвала Глеба:

— Ты посмотри, какая линия, какой угол наклона головы! Это же семнадцатый век, ярославская школа, но чувствуется влияние столичных изографов! Мы чуть не упустили, думали утрата, а оказалось закрыто охрой. Представляешь, почти детектив!

Глеб подошел, держа в руке бутерброд с колбасой, склонился над столом так, что крошки посыпались на кальку, и внимательно изучил рисунок, пошевеливая бровями. Потом вынес вердикт:

— Борода у него кривая. И глаз один выше другого. Косоглазый святой, ей-Богу. И вот на это ты тратишь свои лучшие годы? Детский лепет, честное слово. Пыль, грязь, химия эта твоя известковая. А зарплата какая? Я на заводе премию квартальную получаю, вот это реальный вклад, осязаемый. А твои покойники бородатые никому, кроме таких же сумасшедших, не нужны. Лучше бы в школу пошла, детей геометрии учить. И ближе к дому, и польза очевидная.

Сказано это было тем же тоном, каким Глеб комментировал снижение плановых показателей по выпуску плит перекрытия. Спокойно, убийственно-логично, с оттенком усталой скуки.
И Вера вдруг поймала себя на мысли, что смотрит на мужа как на чужого, случайного человека в своей кухне, который зашел погреться, а ведет себя как хозяин. Но мысль эта была мимолетной, как сквозняк из форточки, и привычно улетела, прихлопнутая формулой «ну, не идеальный, зато не пьет и не бьет, и на том спасибо».

На корпоративные сборища, редкие посиделки с Вериными коллегами-реставраторами Глеб ходил с видом дипломата, сосланного в дикое племя. Садился в угол, ел молча и много, а после, уже дома, разбирал гостей по косточкам с дотошностью патологоанатома.

— Твой Семеныч, который про левкас рассказывал два часа, когда вообще мылся последний раз? От него за версту несет растворителем. И шутки у него дурацкие. А галстук с оленями позорище. Ты в этом курятнике самая нормальная, но тоже набираешься всякой пыльной чуши. Они же неудачники, Вера, пойми. Неудачники, которые прячутся в прошлом, потому что в настоящем им ловить нечего. А я тебе правду говорю, потому что люблю и берегу.

Берег он её от всего. От подруг, которые «завистницы и дуры, ждут, когда ты оступишься». От командировок, которые «незачем, там без тебя разберутся, ты вон лучше борщ свари нормальный». От яркой одежды: «Ну куда ты вырядилась, как на танцы в парк? Солидная женщина, муж, семья, а юбка выше колена. Ей-Богу, стыд перед соседями». От самой себя, самой главной угрозы, по мнению Глеба.

И что самое жуткое — это работало. Медленно, как вода камень точит, незаметно, как плесень разъедает фреску в сыром подклете. Вера начала соглашаться. Может, и правда, она на троечку? Может, её хвалят просто из вежливости? Может, бросить эту реставрацию, устроиться в клуб оформителем стенгазет и жить, как все нормальные люди, без пыли, без высоты, без этого щемящего восторга, когда из-под твоего шпателя выступает подлинный цвет семнадцатого столетия?

В этот гиблый, засасывающий омут и ворвалось то, что Глеб потом назовет «итальянским цирком», а Верин начальник отдела — «беспрецедентной возможностью для русской реставрационной школы». В область приехала делегация из Болоньи. Их интересовал опыт работы с кладкой и штукатурным слоем в условиях вибрации. Сопровождать иностранцев, показывать объекты и вести технические консультации поручили Вере, поскольку она единственная в тресте читала итальянские методички со словарем и имела опыт высотных работ на аварийных куполах.

Старшим у итальянцев был пожилой синьор с фамилией, похожей на название оперной арии, — Батталья. Ему было под семьдесят, он носил смешные очки в тонкой золотой оправе, пил исключительно эспрессо из термоса собственной конструкции и говорил по-русски с чудовищным акцентом, но с грамматической точностью, отчего речь его напоминала старинный переводной фолиант. Он облазил с Верой все объекты, от сырых подвалов купеческих палат до звонницы, где гулял сквозняк, способный сбить с ног, и в конце недели, сидя на лавочке возле трапезной и отмахиваясь от наглых августовских ос, сказал фразу, которая всё перевернула.

— Синьора Вера, — он снял очки и протер их платком, — у нас в Болонье есть сложный проект. Капелла Сан-Джованни в Монтероссо, фрески четырнадцатого века, почти погибли во время оползня. Мы собираем международную группу реставраторов на четыре месяца. Я хочу вас пригласить. Ваш глаз, ваши руки — это редкий дар. Вы чувствуете раствор, как живой организм. Платить будем хорошо. Опыт бесценный. Жилье дадим. Приезжайте.

Вера вернулась домой, не чуя под собой ног. Не от радости, а от ужаса перед предстоящим объяснением. Глеб сидел в кресле, смотрел программу «Время» и грыз сухари. Не оборачиваясь, спросил:

— Ну, проводила своих макаронников? Надеюсь, они не украли у нас никаких секретов? А то с них станется, народ южный, хитрый.

— Глеб, — Вера присела на краешек стула, сжимая в пальцах ремешок сумки, — меня зовут в Италию. На четыре месяца. На реставрацию. Группу собирают со всей Европы. Это такая честь, ты даже не представляешь…

— Куда зовут? — Глеб выключил телевизор и развернулся всем корпусом, и лицо его в этот миг обрело выражение брезгливого недоумения, какое бывает у человека, обнаружившего в своей тарелке посторонний предмет. — В Италию? Тебя? Господи, Вер, ты-то сама себя слышишь? Ты хоть понимаешь, зачем мужики зовут молодых баб в загранкомандировки?

— Синьору Батталья шестьдесят девять лет, Глеб. И там будут специалисты из пяти стран…

— Шестьдесят девять, семьдесят, да хоть сто! Он итальянец, этим всё сказано! Ты что, думаешь, твои кривые святые им интересны? Да им плевать на твои фрески! На Западе таких, как ты, знаешь куда зовут? Не в капеллу, а совсем в другие заведения!

Вера побледнела так, что проступили веснушки на переносице, а Глеб, войдя в раж, продолжал, расхаживая по комнате и размахивая рукой с недоеденным сухарем:

— Ты кто? Ты врач? Инженер? Ученая с мировым именем? Ты штукатур, Верочка! рабочий с кисточкой! Ну, ладно, у нас тебя нахваливают, так у нас кадров нет, любой криворукий энтузиаст на вес золота! А там конкуренция, специалисты! И вдруг ты! Из треста «Облкультнаследие»! Ты сама-то не чуешь подвоха? Да тобой будут пользоваться, поняла? Как хочешь, так и понимай, в прямом смысле пользоваться! А потом выкинут, и даже билета обратного не оплатят.

— Глеб, прекрати. Ты несешь чушь. Это моя работа, понимаешь? Моя профессия, моя жизнь.

— Жизнь у тебя здесь, Веруня! Здесь муж, сын, дом, твои обязанности! А там блуд, разврат, чужая страна, и ты одна, без присмотра. И кто готовить нам будет? Кто рубашки стирать? Мама, что ли, твоя? У нее радикулит, ты забыла? Ты вообще о ком-то, кроме себя, думаешь? Ты эгоистка и карьеристка! Нет, нет и нет! Забудь! Даже слышать не хочу!

Он швырнул недоеденный сухарь, прошел в спальню и с грохотом захлопнул за собой дверь, отрезая дальнейшие дискуссии. А Вера осталась сидеть в тишине, но в голове словно лопнула какая-то струна, натянутая долгие шесть лет. Та самая, на которой Глеб играл свою унылую мелодию про «троечку» и «не высовывайся».

Решение пришло не сразу, а через две мучительные недели, в течение которых Глеб применял весь арсенал: от бойкота и язвительных подколов до внезапных приступов показной заботы и жалоб на давление. Но Вера, замкнувшись, уже не слушала. Она забрала сына-дошкольника и отвезла к маме в деревню, оформила загранпаспорт, получила разрешение из министерства и купила билет. Глебу сказала вечером накануне отъезда, просто поставив перед фактом, словно фигуру на шахматную доску: «Я еду. Это решено».

Орал он страшно. Кричал, что она гулящая, что сына бросила, что обратно не примет, что весь завод будет над ним смеяться, что она разрушила его жизнь. Вера молча собрала сумку, молча вышла на лестничную площадку и вдруг улыбнулась, потому что поняла, что следующие четыре месяца она не услышит ни одного слова про «троечку» и «штукатура с кисточкой».

В Болонье была осень, влажная, золотая, пахнущая кофе, камнем и нагретой черепицей. Капелла Сан-Джованни оказалась крошечной, встроенной в склон холма, и фрески на её стенах действительно пребывали в состоянии катастрофическом. Группа работала почти без выходных, и Вера, сама того не замечая, расцвела заново, как расцветает фреска после расчистки — ярко, подлинно, мощно. С ней советовались, её мнения ждали. Немец-реставратор с лицом средневекового алхимика как-то раз принес ей эскиз и сказал: «Фрау Громова, ваш метод фиксации красочного слоя — это то, что я искал три года. Вы гений». И Вера, ошарашенно моргнув, чуть не ответила по привычке «ну что вы, я на троечку», но вовремя прикусила язык.

А вскоре случилось и то, от чего Глеб предостерегал её в самых мрачных тонах, но только окрашено это было совсем иначе, чем в его убогих фантазиях. Случился Никола — молодой архитектор из Милана, сотрудник проекта, человек с лицом римского юноши и руками, которые умели рисовать, лепить и готовить пасту карбонара так, что забывались все на свете диеты. Никола говорил:

— Вера, ты сегодня сделала невозможное. Этот ангел в люнете ожил. Когда ты работаешь, у тебя лицо такое, будто ты сама оттуда, из четырнадцатого века. Ты самая талантливая женщина, которую я встречал. И самая прекрасная. И я хочу, чтобы ты знала это каждый день. Каждое утро, пока я варю тебе кофе, и каждый вечер, пока мы пьем вино на террасе.

— Я не Мадонна Рафаэля, — пыталась отшучиваться Вера, еще не привыкшая к тому, что её не обесценивают, а превозносят.

— Ты серьезно? Ты Вера Громова. Это гораздо лучше, чем Мадонна Рафаэля. Та не образ, ты живая, настоящая. От твоей красоты у меня сердце останавливается.

Четыре месяца пролетели как один ослепительный, наполненный светом и цветом день. Вера вернулась домой, но в квартире на улице Красных Зорь уже не было того Глеба, который чавкал и поучал. Глеб, продержавшись в гордом одиночестве месяц, сбежал к какой-то вдовушке из своего же планового отдела, тихой и забитой, которая смотрела на него с восторженным ужасом. Тем лучше! Вера, забирая вещи и документы, даже не пыталась скрыть облегчения.

— Ты еще приползешь, — бросил Глеб на прощание. — Кому ты нужна, дура крашеная? Сын без отца будут расти, позорище. Карьера твоя мираж. Вспомнишь еще мои слова, да поздно будет.

— Знаешь, Глебушка, — Вера поправила на плече сумку и взглянула на бывшего мужа с тем же пристальным, профессиональным вниманием, с каким изучала раскрытую фреску на предмет поздних записей и утрат, — я тебе благодарна. Ты меня научил очень важной вещи. Я теперь точно знаю: если кто-то говорит тебе «ты на троечку», это не ты на троечку. Это его глазомер сбит. Прощай.

С сыном она переехала в новый район, в светлую квартиру, выделенную от треста за итальянский проект. Жизнь понеслась стремительно и радостно: командировки, публикации, ученики, выставки. Никола приезжал дважды в год, и они бродили по золотым кольцам русских городов, целовались на ветреных звонницах и строили планы, не имеющие ничего общего с борщами. Глеб же действительно через полгода женился на той самой вдовушке и немедленно начал объяснять ей про «троечку» и её место у плиты, но это уже совсем другая история, которая Веру интересовала так же мало, как прошлогодняя сводка заготовки сена по Верхневолжскому району.

А год спустя, весной, Вера защищала кандидатскую диссертацию в Москве. В банкетном зале ресторана «Прага» были коллеги, друзья, мама с сыном и Никола, прилетевший сюрпризом из Милана.

И Вера, чокнувшись с Николой бокалом игристого, смеясь подумала, что в конце концов, если тебе долго и упорно твердят, что ты «на троечку», а ты при этом находишь в себе силы разглядеть под семью слоями грязи и охры подлинный, сияющий лик, то ты уже не троечка. Ты — высший балл. И это аттестация самой жизни, которая наконец-то повернулась к тебе лицом, а не тем местом, которым сидел в кресле Глеб.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

3 ответа для «Не Мадонна Рафаэля, но сойдёшь для сельской местности.»

  1. Аватар пользователя
    Аноним

    Романтический бред.

  2. Аватар пользователя Alex Petrov
    Alex Petrov

    Романтический бред.

  3. Аватар пользователя
    Аноним

    Класс!!!

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *