В палате номер шесть родильного отделения городской больницы на койке у стены лежала женщина лет тридцати пяти, с распухшим лицом. Её звали Лариса, и она родила девочку. Врачи уже ушли, медсестра принесла кашу и чай, и теперь Лариса лежала одна.

Дверь открылась и в палату вошла женщина в больничном халате, который был ей велик на два размера. Она накинула его поверх своей кофты, потому что медсестра сказала, что без халата в отделение не пустят. Женщину звали Рита и она пришла навестить родившую подругу. В руках у неё был пакет с бананами и соком, и она поставила его на тумбочку, а сама села на стул, стоявший у койки. Посмотрела на Ларису так, как смотрят на человека, который сделал глупость.

— Ну что, — сказала Рита, — поздравляю, значит. Девочка.

— Девочка, — отозвалась Лариса, и голос у неё был хриплый, как у человека, который долго кричал. — Три двести. Врачи говорят, крупная.

— Крупная, — повторила Рита, и в её голосе прозвучала горечь. — А ты знала, что она такая будет, когда ещё ходила с пузом? Знала или нет?

Лариса повернула голову к стене. Она знала, что Рита не отстанет, что будет говорить правду. А правда это то, от чего Лариса бежала все эти девять месяцев, как бегут от поезда, который всё равно догонит.

— Знала, — сказала она наконец. — Мне ещё на первом УЗИ сказали, что есть отклонения, и, скорее всего, будет умственная отсталость. Нужно будет постоянно наблюдаться, лечиться. Я всё знала. Я не дура, Рита. Я всё понимаю.

— И что? — Рита подалась вперёд. — Что ты понимаешь? Ты понимаешь, что у тебя почки отказывают? Ты понимаешь, что тебе самой жить осталось неизвестно сколько? Ты понимаешь, что отца у этого ребёнка нет и не будет, потому что тот козёл, который тебя бросил, даже не знает, что ты родила? Ты понимаешь, что ты родила в этот мир человека, который будет мучиться всю жизнь, и ты будешь мучиться, и все вокруг будут мучиться? Для кого ты её родила, Лариса? Для кого?

Лариса закрыла глаза. Она слышала этот вопрос много раз. От врачей, от матери, от участкового гинеколога, от женщины, которая сидела с ней в очереди на УЗИ и рассказывала про свою сестру, у которой родился ребёнок с ДЦП, и сестра потом повесилась. Лариса слышала этот вопрос от всех, кроме, пожалуй, самой себя. Потому что она знала ответ, но этот ответ был таким постыдным, таким простым и таким человеческим, что произносить его вслух было почти невозможно.

— У всех дети, — сказала она тихо. — У всех. Я что, хуже всех? Я что, не человек? Я хочу, как все. Чтобы у меня был ребёнок, чтобы меня кто-то называл мамой. Я хочу, чтобы было для кого жить. Ты понимаешь это или нет? Ты понимаешь, что я всю жизнь одна, что у меня никого нет. Я смотрю на чужих детей на площадке и думаю: а почему не я? Почему у них есть, а у меня нет? Я не выбирала болеть, не выбирала остаться одна. Но я могу выбрать родить. И я выбрала.

Рита откинулась на спинку стула и посмотрела на подругу так, как смотрят на человека, который только что признался в чём-то страшном. Она хотела сказать многое. Она хотела сказать, что «как все» — это не аргумент, когда речь идёт о живом человеке, который не просил, чтобы его рожали. Она хотела сказать, что материнство не право, а ответственность, и что если ты не можешь обеспечить ребёнку нормальную жизнь, то твоё желание — это эгоизм, прикрытый красивыми словами. Она хотела сказать, что Лариса думает о себе, а не о девочке, которая сейчас лежит в детском отделении и ещё ничего не знает о том, какая жизнь её ждёт. Но Рита молчала.

— Ладно, — только и сказала она. — Ладно. Только знай: я тебе помогать не буду. Я не могу. У меня своих проблем хватает. Я не буду с ней сидеть. Не могу смотреть на это. Я не могу. Ты меня понимаешь?

— Понимаю, — сказала Лариса, и в её голосе не было обиды, потому что она действительно понимала. — Я никого не прошу. Я сама справлюсь.

— Справишься, — сказала Рита, вставая. — Ну, дай Бог.

Она вышла из палаты и Лариса осталась одна. Она думала о том, что теперь у неё есть дочь, и это слово — «дочь» — звучало в её голове так непривычно, так странно, что она не знала, радоваться ей или плакать. Она думала о том, что назовёт её красивым именем, например, Аглая, потому что это имя звучит как что-то светлое. Она думала о том, что будет любить её больше всего на свете, что будет бороться за неё, что будет делать всё, чтобы Аглая выросла счастливой.


Лариса не знала, что через семь лет она умрёт от почечной недостаточности, а Аглая останется с бабушкой. Бабушка будет еле передвигаться, и жизнь этой девочки будет совсем не такой, как ее мама себе представляла.


Прошло одиннадцать лет. Лариса умерла, когда Аглае было семь, и после её смерти девочка осталась жить с бабушкой, которую звали Нина Петровна. Нине Петровне было семьдесят восемь лет, у неё были больные ноги, больное сердце и больная голова, которая иногда кружилась так сильно, что она боялась упасть и не встать. Она жила в квартире на первом этаже старой пятиэтажки, где окна выходили во двор, и этот двор был единственным миром, который Аглая знала.

Нина Петровна не могла водить внучку по врачам, потому что ей было тяжело даже выйти из подъезда, не говоря уже о том, чтобы ездить в больницы, которые находились на другом конце города. Она не могла следить за тем, как Аглая ест, потому что сама забывала поесть.
Аглая не ходила в школу — её не взяли в обычную, а в специальную ездить было далеко. И Нина Петровна сдалась. Она просто жила, изо дня в день, и Аглая жила рядом с ней, не понимая, что с ней происходит, не понимая, почему она не такая, как другие дети, и не понимая, зачем она вообще существует.

Аглая была не просто больным ребёнком. Она была ребёнком, у которого было то, что врачи называют «глубокой умственной отсталостью» и «расстройством аутистического спектра», но эти слова ничего не говорили ни соседям, ни бабушке, ни самой Аглае. Девочка ходила по двору каждое утро, с самого раннего утра, когда солнце только начинало подниматься над крышами, и выла. Это был не плач, не крик, а именно вой — протяжный, тоскливый, похожий на вой собаки, которая потеряла хозяина и не знает, куда идти. Она могла выть часами, стоя у дерева, прижавшись к нему лбом, и разговаривать с ним так, как разговаривают с живым существом. Она говорила: «Ты мой друг, ты хороший, ты меня не обидишь, ты меня понимаешь». Она могла залезть в мусорный контейнер и копаться там, доставая бутылки, бумажки, какие-то тряпки, и раскладывать их на земле, как сокровища. Она могла подойти к маленьким детям на площадке и начать с ними играть так, как играют собаки — толкаться, хватать за руки, издавать странные звуки. Дети пугались, начинали плакать, а родители хватали их и уводили, крича на Аглаю, чтобы она ушла и не трогала их детей. Аглая не понимала, почему её прогоняют. Она не понимала, почему все смотрят на неё с ужасом или с жалостью. Она просто жила, как жила, и в этом была её трагедия.

В том же дворе, в соседнем подъезде, жила женщина по имени Инга. Ей было сорок пять лет, она работала в школьной столовой, у неё был муж, который пил, и сын, который учился в девятом классе и мечтал уехать из дома.

Инга была женщиной жёсткой, прямой и очень затюканной жизнью. Она не выносила, когда что-то шло не так, когда кто-то нарушал порядок, когда кто-то позволял себе то, что она считала непозволительным. И Аглая была для неё именно таким нарушением порядка. Инга видела её каждый день, слышала её вой каждое утро, и этот вой действовал ей на нервы так, что она готова была лезть на стену. Она не понимала, зачем эта девочка живёт, зачем она ходит по двору, зачем пугает детей, зачем вообще появилась на свет. И однажды она решила, что больше не будет молчать.

Это случилось в субботу, в конце мая, когда во дворе было полно детей, потому что погода была тёплая, и все вышли на улицу после долгой зимы.
Аглая, как обычно, вышла из подъезда, подошла к старому тополю, стоявшему посередине двора, прижалась к нему и начала выть. Это был особенно громкий вой, потому что у неё, видимо, было плохое настроение, и она не могла это контролировать. Дети на площадке начали оглядываться, некоторые засмеялись, некоторые испугались, и одна девочка лет пяти побежала к матери, крича: «Мама, мама, там сумасшедшая!»

Инга сидела на лавочке у подъезда и смотрела на всё это. И когда она увидела, как Аглая подошла к качелям, где качался маленький мальчик, и протянула к нему руки, чтобы покатать, Инга встала и пошла к ней.

— Ты! — крикнула она, и её голос разнёсся по всему двору. — Ты что делаешь? Ты зачем к ребёнку полезла? Ты вообще понимаешь, что делаешь, или нет?

Аглая обернулась. Она не понимала слов, но она чувствовала тон, и этот тон был злым, и она испугалась. Она отступила на шаг и посмотрела на Ингу так, как смотрят собаки, которых ударили палкой, — с недоумением и страхом. Инга схватила её за руку, крепко, так, что Аглая вскрикнула, и потащила её к подъезду.

— Пошли, пошли, — говорила она. — Я тебя отведу к бабушке, и мы с ней поговорим. Сколько можно? Сколько можно терпеть это? Сколько можно?

Нина Петровна открыла дверь не сразу. Она долго возилась с замком, потому что руки у неё дрожали, и когда она наконец открыла, то увидела перед собой разъярённую соседку, державшую за руку её внучку, которая плакала и вырывалась.

— Что случилось? — спросила Нина Петровна, и голос у неё был тихий. — Инга, что случилось? Зачем ты её тащишь?

— Зачем я её тащу? — Инга отпустила руку Аглаи, и та сразу отбежала в угол, села на пол и начала раскачиваться. — Зачем я её тащу? Нина Петровна, вы вообще видите, что происходит? Вы вообще понимаете, что ваша внучка делает? Она воет с утра до вечера, пугает детей, лазит по помойкам, хватает чужих детей на площадке! Я сегодня еле успела её отогнать от качелей, а если бы она что-то сделала? Если бы она толкнула этого мальчика? Вы понимаете, что она опасна?

— Она не опасна, — сказала Нина Петровна, и в её голосе не было уверенности, потому что она сама не знала, опасна ли её внучка. — Она просто больная и не понимает. Она принимает свои препараты вовремя. Что я еще могу сделать?

— Что вы можете сделать? — Инга повысила голос, и в нём зазвенела та злость, которая копилась у неё годами. — Вы можете отдать её в интернат! Вы можете написать заявление, и её заберут, и там о ней будут заботиться, там врачи, там уход, там всё, что нужно! Вы почему этого не делаете? Почему вы держите её здесь, где она мучает всех, и мучается сама? Вы думаете, ей здесь хорошо? Вы думаете, она счастлива?

Нина Петровна посмотрела на Аглаю, которая сидела в углу и раскачивалась. Бабушка смотрела на эту девочку, которая была её внучкой, дочерью её умершей дочери, которая была всем, что у неё осталось в жизни, и почувствовала, как внутри неё что-то задрожало. Она не могла отдать её в интернат, не могла предать память Ларисы. Она не могла признать, что её дочь была неправа, что она родила этого ребёнка зря, что вся эта жизнь была ошибкой.
И она сказала то, что говорят все старые люди, когда не знают, что сказать:

— Бог дал, Бог и заберёт. Не нам решать.

— Бог? — Инга усмехнулась. — Бог, Нина Петровна, дал вам голову, чтобы вы думали. Или вы думаете, что Бог хочет, чтобы эта девочка мучилась? Чтобы она выла на весь двор? Вы думаете, это Бог так захотел? Нет, это не Бог. Это ваша дочь так захотела. Это она решила родить, хотя знала, что будет вот это. И теперь вы все расхлёбываете, и мы все расхлёбываем. Она не просила, чтобы её рожали. Она просто живёт, как может, и страдает, потому что её мать думала только о себе.

— Не смей так говорить о моей дочери, — сказала Нина Петровна, и в её голосе впервые за долгое время появилась твёрдость. — Ты не знаешь, что она пережила, как она мучилась. Ты не знаешь, сколько она плакала, когда поняла, что умирает и оставляет этого Аглаю одну. Ты ничего не знаешь, Инга. Ты просто стоишь здесь и кричишь, потому что тебе не нравится, как она воет. А ты попробуй прожить её жизнь. Попробуй, а потом приходи и говори.

— А зачем пробовать? — Инга шагнула вперёд, и её лицо покраснело от гнева. — Зачем пробовать, если и так всё понятно? Зачем рожать, если знаешь, что ребёнок больной? Зачем рожать, если знаешь, что сама умрёшь? Это не любовь, Нина Петровна. Это эгоизм, чистой воды эгоизм. Она хотела, чтобы её называли мамой. А о ребёнке она подумала? Нет, не подумала. Потому что если бы подумала, то не рожала бы. И вы это знаете. Вы это знаете лучше меня, потому что вы живёте с этим каждый день. Вы живёте с этим воем, со страхом, что она что-то сделает. И вы всё равно говорите: «Бог дал». Да не Бог дал, это ваша дочь так решила. Вот и всё.

Нина Петровна заплакала. Она заплакала так, как плачут старые люди, — беззвучно, сгорбившись, прижав руки к груди, и слёзы текли по её морщинам. Аглая, увидев, что бабушка плачет, встала и подошла к ней, и обняла её, и начала гладить по голове, и говорить: «Баба, баба, не плачь, баба, я хорошая, я не буду, баба, не плачь». И это было так странно, так неожиданно, что Инга замолчала. Она смотрела на эту девочку, которая не умела говорить нормально, которая не понимала, что происходит, которая была глубоко больна, и видела, что эта девочка умеет любить. Она любила свою бабушку, жалела свою бабушку.

— Ладно, — сказала Инга, и голос у неё был уже не злой. — Ладно, Нина Петровна. Простите. Я не должна была так. Просто я не могу больше. Я не могу смотреть на это, не могу слышать этот вой. Я не знаю, что делать, но больше не буду молчать. Я буду писать, жаловаться. Я буду добиваться, чтобы её забрали. Потому что так жить нельзя. Ни ей, ни вам, ни нам. Это не жизнь, это мучение.

Она вышла и закрыла за собой дверь. Нина Петровна села на табурет, и Аглая села рядом с ней на пол, и положила голову ей на колени, и так они сидели долго, пока за окном не начало темнеть. Нина Петровна думала о том, что Инга права, и что она сама знала это давно, но боялась признаться. Она думала о том, что Лариса, её дочь, была хорошей девочкой, но она поступила глупо. Если бы Лариса послушала врачей, если бы сделала аборт, то ничего этого не было бы.
Но потом она посмотрела на Аглаю, на своих коленях коленях, и подумала: а если бы Аглаи не было, то не было бы и этого тепла, этого запаха детских волос, этого ощущения, что ты кому-то нужен, что ты не одна в этом мире. И она поняла, что не может ответить на вопрос, что лучше. Она просто не знала.

Инга не успокоилась. На следующий день она пошла в школу, где работала, и поговорила с завучем, у которой была знакомая в органах опеки. Завуч выслушала её, покачала головой и сказала:

— Инга, я тебя понимаю, но ты пойми: там таких, как эта девочка, сотни. Да и бабушка не хочет отдавать. Если девочка не представляет угрозы, без согласия бабушки никто не заберёт. А если она не хочет, то что ты сделаешь? Ты же не можешь силой отобрать ребёнка. Это не законно.

— А то, что этот ребёнок мучается, это законно? — Инга повысила голос, и в столовой, где они стояли, эхо разнесло её слова по кафельным стенам. — То, что она воет на весь двор, то, что она пугает детей, то, что она жрёт из помойки, — это законно? То, что бабушка не может её даже покормить нормально, это законно? Никто ничего не делает. Все только руками разводят.

— Инга, ну что ты кричишь? — завуч поморщилась и оглянулась, не слышит ли кто. — Ты думаешь, я не понимаю? Я всё понимаю. Но я ничего не могу сделать. Я не могу пойти и забрать у бабушки внучку. У меня нет таких полномочий. Ты хочешь, чтобы я что сделала? Позвонила в опеку и сказала: «Заберите ребёнка, потому что соседка жалуется»? Они меня пошлют куда подальше и будут правы. Потому что для того, чтобы забрать ребёнка, нужны основания. Ну, если ребёнок в опасности. А она не в опасности, она просто больная. А больных у нас не забирают. Потому что с кем ей будет лучше, чем с бабушкой? Ты? Ты хочешь её забрать?

— Я не хочу, — сказала Инга, и голос у неё сорвался. — Я просто хочу, чтобы её куда-нибудь забрали. В интернат, в больницу, куда угодно. Только чтобы её не было во дворе.Я не могу больше это видеть.

— А ты думаешь, в интернате ей будет лучше? — завуч посмотрела на неё внимательно. — Инга, ты взрослый человек. Ты понимаешь, что интернат — это место, куда сдают тех, от кого отказались. И знаешь, что там с такими, как она? Их там просто содержат. Кормят, поят, укладывают спать. И всё. Никто с ними не разговаривает, никто их не обнимает, никто их не любит. Они там просто доживают. Ты этого хочешь для этой девочки?

— Я не знаю, чего я хочу, — сказала Инга. — Но я с ума схожу, ночами не сплю. Я думаю: а вдруг она что-то сделает? Вдруг она подожжёт дом? Или кого-нибудь убьёт? Она же не понимает, что делает. Она может всё что угодно.

Завуч вздохнула и сказала:

— Ладно. Я попробую поговорить со знакомой из опеки. Не обещаю ничего, но попробую. Может, она что-то подскажет и есть какой-то другой выход. Может, можно найти какого-то соцработника, который будет приходить. Я не знаю. Но я попробую. Только ты тоже должна кое-что понять, Инга. Ты должна понять, что эта девочка ни в чём не виновата. Она не выбирала такой родиться. Понимаешь?

— Понимаю, — сказала Инга, вытирая слёзы. — Я всё понимаю. Но легче мне от этого не становится.

Через неделю завуч принесла Инге телефон женщины из опеки, которую звали Светлана. Инга позвонила, и Светлана выслушала её, и сказала:

— Я знаю эту семью. Бабушку зовут Нина Петровна. Мы ей предлагали помощь, но она отказалась. Она говорит, что сама справится и не хочет отдавать внучку. А мы не можем её заставить. Мы можем только наблюдать. Если ситуация станет опасной, тогда мы вмешаемся. А так девочка не опасна. Она с бабушкой, бабушка её кормит, одевает, не бьёт. Всё. Остальное не наша компетенция.

— И что мне делать? — спросила Инга. — Что мне делать, если я каждый день слышу этот вой и схожу с ума? Что мне делать, если я боюсь за своего сына, за детей во дворе? Что мне делать?

— А вы попробуйте с ней поговорить, — сказала Светлана. — С девочкой. Может, вы увидите в ней человека, а не проблему. Я знаю, это звучит странно. Но попробуйте.

Инга повесила трубку и решила попробовать.

На следующее утро она вышла во двор и увидела Аглаю, которая стояла у тополя и выла. Инга подошла к ней, но не стала кричать. Она просто встала рядом и сказала:

— Привет.

Аглая замолчала. Она посмотрела на Ингу с недоумением, потому что привыкла, что соседка кричит, а тут Инга стояла и молчала. И Аглая тоже молчала. И они стояли так минуту, две, три. А потом Аглая сказала:

— Ты не злая.

Инга вздрогнула. Она не ожидала, что Аглая заговорит.

— Ты не злая, — повторила Аглая. — Ты просто кричишь. Но ты не злая. Я знаю.

— А ты? — спросила Инга. — Ты злая?

— Я тоже не злая, — сказала Аглая. — Я просто хочу, чтобы со мной играли. Баба старенькая, она спит. А я одна. Я всегда одна.

Глаза Аглаи смотрели с такой тоской, что Инге стало не по себе.Но она не почувствовала тепла. Она почувствовала только тяжесть. Тяжесть от того, что этот ребёнок никуда не денется, что он будет жить здесь, во дворе, и выть. И от этого осознания Инге стало так тошно, что она развернулась и пошла домой, не сказав больше ни слова.

Она больше не подходила к Аглае. Девочка иногда смотрела на неё, и в её глазах было что-то похожее на вопрос, но Инга не отвечала на этот вопрос. Она не была святой. Она была обычной усталой женщиной, у которой своя жизнь, свои проблемы, муж-алкоголик и сын хулиган. И этот чужой больной ребёнок не был её проблемой.


Нина Петровна умерла через два года. Аглая ходила по двору и выла особенно громко, пока ее не забрали в интернат. Девочка осталась без опекуна, и государство было обязано что-то с ней сделать.

Инга переехала из этого двора через год. Она развелась с мужем, уехала в другой город вместе с сыном, и там начала новую жизнь. Она никогда не вспоминала Аглаю, заставляла себя не вспоминать. Потому что если бы она вспомнила, то ей пришлось бы признать, что она могла что-то сделать, но не сделала. И она не признавала. Она просто жила дальше. Как все.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Один ответ для «Дитя человеческое.»

  1. Аватар пользователя
    Аноним

    Тяжелый рассказ.

    Как бы страшно не звучало но героиня Инга права, из-за эгоизма Ларисы все это и произошло. Девочка страдает, сама Лариса умерла и бабуся до самой смерти изводилась. Раз так хотела стать матерью , ну взяла бы из детского дома…. И сама бы жила, и бабуля глядишь бы сеей за одно подольше под солнцем побыла…

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *